Блоги@Mail.Ru
новых блогов и сообществ: 15359
новых записей: 59676
  
   Дуэли
         Помощь
добавить запись мои записи мои метки new мои дуэли избранное обо мне настройки оформление  
читать всех друзей редактировать друзей редактировать группы дни рождения настройка подписки  
создать сообщество мои сообщества каталог сообществ  
комментируемые активные популярные читаемые звездные блогиЗвездные блоги на Mail.Ru популярные записи последние записи опросы  
мои дуэли победы поражения прямой эфир двустволка new в десятку! new  
Имя    ( регистрация )
Пароль ( забыли?)

Метки  

Записи с меткой: Ерофеев

22-03-2012 07:23 (ссылка
Павел Ярков
Павел Ярков

«Москва - Петушки» и ее место в отечественной литературе

Многовариантность интерпретаций. Цитатность поэмы. Библейские аллюзии. Феномен языка.


В начале семидесятых годов в самиздате распространилось произведение, которое впоследствии стало одним из знаковых явлений новой отечественной литературы. Это поэма Венедикта Ерофеева «Москва - Петушки». Поэма была написана в конце 1969 - начале 1970 годов. Впервые напечатана в «тамиздате» (в Израиле) в 1973 году. И с тех пор неоднократно переиздавалась во многих странах Европы и в Америке. Первая публикация в России выглядит травестийно: в годы горбачевской антиалкогольной кампании поэма с героем - ритуальным алкоголиком - появляется в журнале «Трезвость и культура» (1988. - № 12). Напечатана со множеством ошибок и искажений. Поэма «Москва - Петушки» не раз переиздавалась на родине писателя и по-прежнему вызывает интерес исследователей. Литература об этом произведении включает статьи, монографию швейцарской исследовательницы Светланы Гайсер-Шнитман («Венедикт Ерофеев, „Москва - Петушки“, или The Rest is Silence, 1989), ей посвящены специальные литературоведческие сборники («Художественный мир Венедикта Ерофеева», 1995).

Множественность интерпретаций сопровождала уже первое появление поэмы в официальной печати. Прошедшее с тех пор время не погасило живого интереса к этому произведению: совсем недавно в журнале «Новое литературное обозрение» (2000, № 44) опубликована статья Н.А. Богомолова «Блоковский пласт в „Москве - Петушках“», которая свидетельствует об открытости текста и неисчерпаемости его интерпретации. Временная дистанция делает возможным чисто академический подход к тексту Ерофеева. Богомолов реконструирует отроческое восприятие Ерофеевым Блока и утверждает, что именно с этим связано «вряд ли осознанное, но достаточно отчетливое построение особого „блоковского миф“а в его поэме». Сегодня на первый план выходит не ее социологическая трактовка - как повествования об извечном русском пьянстве, не социально-политические аспекты поэмы, которые так очевидны в пародийно сниженных обильных цитациях из официальной советской пропаганды, из классиков марксизма, из произведений Горького и Маяковского, данных Ерофеевым в их роли основоположников соцреализма, а соотнесенность текста с сюжетами Евангелия (в частности, сюжет воскрешения), аллюзии с творчеством Ф.М. Достоевского, как убедительно показал Н. Богомолов, с лирикой третьей книги Блока. Теперь почти как недоразумение воспринимается аннотация к поэме 70-х годов в каталоге почтенного издательства «YMCA-Press». «Поэма-гротеск об одной из самых страшных язв современной России - о повальном, беспробудном пьянстве изверившихся, обманутых людей». Такая суженная интерпретация - дань извечной проблеме актуальности! Но уже в первое время после опубликования поэмы академические ученые, такие как М. Бахтин и С. Аверинцев, называли поэму Вен. Ерофеева выдающимся явлением отечественной литературы XX столетия, прозревая в этом небольшом тексте глубинные пласты содержания, отдавая должное оригинальной, совершенно неожиданной форме.

Первые читатели и первые исследователи поэмы, как уже отмечалось выше, сразу отреагировали на пронизанность текста поэмы «Москва - Петушки» цитатами, приводимыми как дословно, так и с изменениями, сознательными искажениями. Н. Иванова считает, что поэма - «сложно организованный литературный текст, написанный „поверх“ русской и советской литературы». Это, несомненно, так, но кроме этих источников следует назвать и Библейские тексты, античную мифологию, классиков марксизма-ленинизма, и фольклор, и зарубежную литературу от Шекспира до Г. Белля.

В комментарии Ю. Левина достаточно подробно и точно расшифровываются эти источники. В русской литературе для Ерофеева особенно близки и необходимы Пушкин и Достоевский. В тексте поэмы цитируются «Евгений Онегин» Пушкина, «Борис Годунов», «Моцарт и Сальери», «Цыганы», «Подражание Корану», а из Достоевского встречаются отсылки к «Запискам из подполья», «Преступлению и наказанию», «Братьям Карамазовым», «Двойнику», «Подростку», «Идиоту». С. Гайсер-Шнитман отмечала: в глаза бросаются явные, скрытые и ложные цитаты, реминисценции, аллюзии, пародии, травести, мистификации, широко использованные ресурсы устной речи: пословицы, поговорки, «крылатые слова», анекдоты, песни... На страницах книги встречается более 100 имен русских и зарубежных писателей, философов, композиторов, политиков, артистов, литературных и библейских персонажей. Названия произведений искусства - книг, опер, картин, фильмов, а также исторические события и имена географических местностей, не связанные впрямую с действием, - образуют группу из более чем 70 наименований.

Цитирование является основным элементом, организующим смысловую и формальную структуру книги. Ю. Левин полагает, что «основным структурообразующим, определяющим и стилистику, и мотивную структуру, и другие структурные элементы» поэмы «Москва - Петушки» является слой подтекстов из Достоевского.

Цитатность, интертекстуальность, различные дискурсы в поэме «Москва - Петушки» давали основание многим из ее исследователей относить поэму к постмодернизму. Да и жанровые особенности поэмы подвигали к такой оценке. Ерофеев обращается к характерному для сентименталистской традиции жанру путешествия и своеобразно, соблюдая все формальные параметры этого жанра, трансформирует его в своем произведении. Действительно, мотив путешествия «из - в», названия глав по населенным пунктам, «вехам», плавность перехода от одной главы к другой, многочисленные отступления от основной мысли повествования, большое количество имен, цитат, ссылок - это типологические характеристики жанра путешествия (естественно вспоминаются и Радищев, и Стерн). Но в ерофеевской поэме в прозе географическое пространство путешествия отсутствует совершенно: Карачарово или Дрезна не имеет внешних и отличительных характеристик. Пространственные параметры совершенно особенные в поэме «Москва - Петушки»: пространство мира ощущается через преломление в сознании героя, через муки его души. Самый способ повествования в поэме - внутренне диалогизированный монолог - побуждает нас воспринимать жанровую природу этого произведения не только в границах жанра путешествия, но и жанра исповеди. Способ повествования и личность центрального героя, как, впрочем, и тема пьянства, несомненно связывают текст поэмы Вен. Ерофеева с миром Достоевского. В данном случае не на постмодернистском интертекстуальном уровне, а на глубинной соотносимости экзистенциальной проблематики в творчестве обоих писателей.

Очевидной оказывается невозможность сведения поэмы Ерофеева к постмодернизму. Венечка Ерофеев - персонаж поэмы - не просто люмпенизированный человек с духовными установками. Его свобода от службы, профессии, постоянного места жительства, обволакивающей и накрепко привязывающей власти дома, быта, семьи (такое социально закрепленное существование было для советского человека того времени и читателя самиздатовских списков поэмы запредельным, невозможным) - не выпадение из социума, а попытка экзистенциальной свободы духа, страдающего от неправедно устроенного мира и собственного несовершенства и потому живущего на крайнем пределе сил и возможностей. Отсюда и беспробудное пьянство как защитная реакция от пошлости и суетности бытия. «Герой-рассказчик, - пишет Вяч. Курицын, - ничему и никому не принадлежит: чисто духовная субстанция, материализующаяся лишь в условиях „социального дна“». Пристойное благополучие социального существования большинства граждан родного отечества, по твердому убеждению автора и героя-рассказчика (они солидарны), ничем по своей сути не отличается от внешней неприметности пассажиров вагона поезда «Москва - Петушки», с которыми общается герой. И там - в благополучном упорядоченном социуме с жесткой идеологической доминантой и четко ограниченными рамками социального поведения, и здесь - в вагоне поезда «Москва - Петушки» - тягостная, с точки зрения героя, атмосфера отсутствия духовных координат жизни. Вместо них некие «путеводные руководства» в «высоком» или «низком» проявлениях, которые только и могут вызывать иронию, желание их пародировать и бежать, бежать, бежать... как можно дальше.

«О, если бы весь мир, если бы каждый в мире был бы, как я сейчас, тих и боязлив, и был бы так же ни в чем не уверен: ни в себе, ни в серьезности своего места под небом - как хорошо бы! Никаких энтузиастов, никаких подвигов, никакой одержимости! Всеобщее малодушие. Я согласился бы жить на земле целую вечность, если бы прежде мне показали уголок, где не всегда есть место подвигу». В пародийном патетическом монологе иронически отстраняются мифы советской действительности и певцы этих мифов, а в некотором роде и их создатели. В данном случае конечно же имеется в виду М. Горький с его знаменитым лозунгом: «В жизни всегда есть место подвигам!».

Но пространство жизни героя жестко обусловлено беспощадным идеологизированным социумом, бежать он может только в себя... или в спасительное опьянение. Правда, есть и еще один путь: приняв на себя и грехи мира и свои собственные, через страдания идти к Богу. В поэме «Москва - Петушки» автор указывает на возможность и необходимость выбора именно такого пути как единственно спасительного, несмотря на бесконечное пьянство героя, почти кощунственное при столь духоподъемной задаче.

Вся поэма - в каком-то смысле метафора «жизни после жизни»: ожидание божьего суда за недолгое земное существование. Венечка постоянно слышит голоса ангелов с небес, он вступает с ними в диалог, и они даже обещают встретить его «там», в «Петушках», на станции назначения. Петушки, быть может, вовсе не станция Горьковской железной дороги, это Венечкина мечта: «Петушки - это место, где не умолкают птицы ни днем, ни ночью, где ни зимой, ни летом не отцветает жасмин. Первородный грех - может, он и был - там никого не тяготит». Петушки - не просто мечта, это - рай. Вечно поющие райские птицы, вечно цветущий кустарник, непорочность как координаты рая точно обозначаются в авторском описании. Герой мечтает о возвращении своей заблудшей души в спасительный Эдем. Но вместо этого он не только не приближается к Петушкам, он навсегда удаляется от них и оказывается снова в Москве на Красной площади, до которой никогда прежде дойти не мог: отыскать ее не мог, всегда оказывался на Курском вокзале - в начале пути: «Сколько раз я проходил по Москве, вдоль и поперек, в здравом уме и в бесчувствиях, сколько раз проходил - и ни разу не видел Кремля, я в поисках Кремля всегда натыкался на Курский вокзал. И вот теперь наконец увидел - когда Курский вокзал мне нужнее всего на свете». Ерофеевский герой в этом пространственном тупике ощущает свою богооставленность и прямо вопрошает: «Для чего же все-таки, Господь, Ты меня оставил?». Господь молчал. Ангелы его тоже оставили, и в ответ на мольбу Венечки «ангелы засмеялись». Героя ждет смерть. За ним приходят «четверо». В «неизвестном подъезде», в последней главе поэмы «Москва - Петушки», загнанный герой повторяет два заклинания: «талифа куми», то есть «встань и приготовься к кончине», и «лама савахфани», то есть «для чего, Господь, Ты меня оставил?». Венечка принимает мучения: «...они пригвоздили меня к полу, совершенно ополоумевшего, они вонзили мне свое шило в самое горло».

Точка боли невыносима. Глагол «пригвоздили» - единственно необходимый не только по экспрессии звучания, но и по ассоциативным значениям.

Спустя десять лет после смерти от рака горла самого автора, Венедикта Ерофеева, поражает страшное прозрение писателем собственных физических страданий. Правда, в поэме речь шла не о них, а о муках души, не нашедшей Бога.

Поэтесса Ольга Седакова, хорошо знавшая Вен. Ерофеева, подчеркивала его «сильную русскую идентификацию. Для него оставались реальными такие категории, как «мы» и «они» (они - это Европа)». Совершенно в духе национальной традиции в поэме оживает такой культурный феномен, как юродство. Страдания одинокой души героя от закабаленности, зашлакованности, несвободы сознания своих соотечественников-современников так велики, что единственный способ их облегчения - слова правды устами юродивого-пьяницы, социального изгоя.

Стихия пародийного, ироничного, отчаянно смелого сознания героя находит свое выражение прежде всего в языке поэмы. Вот уж действительно в поэме Ерофеева содержание есть форма, а форма есть содержание!

Вен. Ерофеев - человек колоссальной начитанности, необыкновенного музыкального слуха, феноменальной памяти, редкого опыта жизни. Он, филолог по жизненному призванию (не зря начало его творчества связано с жанрами литературоведческой статьи, в частности его статьи о норвежских писателях и эссе «Василий Розанов глазами эксцентрика»), предстает настоящим виртуозом художественной речи в поэме «Москва - Петушки». Его чуткое ухо и цепкая память позволили создать настолько живой и по-своему высокий строй речи, что эта поэма в прозе воспринимается как текст, организованный по ритмическим, мелодическим законам. И это несмотря на то, что Ерофеев впервые в русской литературе столь широко включил в художественный текст табуированные пласты речи. Нарушая табу, он, конечно же, особенно по тем временам, когда создавалась поэма, вызывал шоковое ощущение у читателя. Но писатель к этому и стремился: речевая экспрессия была адекватна тем явлениям жизни, о которых повествовалось.

Неожиданностью в поэме оказывается не только лексический строй речи, но и ее стилевое многообразие. Загадочным образом возникает органичное слияние в едином потоке не просто разных, но порой полярных стилевых потоков: высокого литературного слога и сниженной разговорной речи. Единство речевого потока диктуется жанром, типом героя. Его взгляд проницательного, страдающего человека, спрятавшегося за маску юродивого в блистательной языковой игре, обнажает все условности нашего бытия, клишированность нашей речи и сознания. Он прибегает к пародированию, чтобы в самом языке, только его средствами, показать суть типично советской демагогии, «деканонизировать канонизированное». Сам Ерофеев говорил: «Мой антиязык от антижизни».

В поэме нередко звучат широко известные высказывания - литературные цитаты, иронически переосмысленные, «сниженные» в патетическом содержании. Так, пародийно трансформируется всем известное обобщение Н. Островского из романа «Как закалялась сталь»: «Жизнь дается человеку один только раз, и прожить ее надо так, чтобы не ошибиться в рецептах».

Особенность языка поэмы заключается именно в потоке вольной речи, как бы рождающемся на наших глазах: «Мне как феномену присущ самовозрастающий логос», - замечает герой. «Логос» в исконном смысле - это одновременно слово и смысл слова. Поэма творит новые смыслы.

В Слове обретает герой и автор столь искомые истину и свободу. Поэма Вен. Ерофеева, воспринимаемая одними как натуралистический опус об извечном русском пьянстве, а другими - как постмодернистский текст, разрушающий через цитирование все предшествующие культурные языки, вряд ли может быть отнесена к какому-либо течению нашей литературы. Все многочисленные интерпретации поэмы только приближаются к ее истинному смыслу, но до конца не раскрывают его. Пришедшая к читателю через самиздат и только спустя многие годы официально вошедшая в отечественную литературу, поэма «Москва - Петушки» стала значительным явлением современного литературного процесса. Она оказала несомненное влияние на читателя и на новое поколение писателей, раскрепощая наше сознание, явив пример творческой отваги и предельной самоотдачи художника.
http://www.hi-edu.ru/e-books/xbook027/01/part-004.htm


Метки: Ерофеев

22-03-2012 07:17 (ссылка
Павел Ярков
Павел Ярков

''Алфавит инакомыслия''. Веничка

Иван Толстой: Андрей, скажите, когда впервые вы услышали имя автора ''Москвы-Петушков'' - в этой уменьшительной форме?

Андрей Гаврилов: Только тогда, Иван, когда мне в руки попалась поэма в прозе ''Москва-Петушки''. Я слышал это название где-то с середины 70-х годов, как-то оно мелькало, но никогда не попадалось. И по каким-то причинам (то ли отзывы были сдержанные, то ли вообще не было отзывов) я активных поисков в самиздате этого текста не начинал. И до тех пор, пока не вышло, если не ошибаюсь, парижское издание 1977 или 1978 года, сам текст поэмы мне в руки не попадался. И вот только когда я его прочел в 1978 году, тогда я впервые понял, откуда взялось слово ''Веничка'' и почему все говорили, что ''Москва-Петушки'' - это повесть ''Венички''. Хотя я знал, что существует Венедикт Ерофеев. Вот только после появления книги.[ Читать далее...  ]


Метки: Ерофеев

02-12-2011 15:16 (ссылка
Павел Ярков
Павел Ярков

пить на брудершафт

— Вы мне напоминаете одного старичка в Петушках. Он — тоже, он пил на чужбинку, он пил только краденое: утащит, например, в аптеке флакон тройного одеколона, отойдет в туалет у вокзала и там тихонько выпьет. Он называл это «пить на брудершафт», он был серьезно убежден, что это и есть «пить на брудершафт», он так и умер в своем заблуждении… Так что же? Значит, и вы решили — на брудершафт?..


Метки: Ерофеев

28-02-2011 20:19 (ссылка
Павел Ярков
Павел Ярков

РУССКИЙ ПОСТМОДЕРНИЗМ

С ПОТУСТОРОННЕЙ ТОЧКИ ЗРЕНИЯ
"Москва-Петушки" Венедикта Ерофеева
Позиция его, причудливая или просто чудная-
как он говорил: "с моей потусторонней точки зрения'
- глубоко последовательна.
Ольга Седакова (Из воспоминаний о Вен. Ерофееве)
О карнавальности поэмы Венедикта Ерофеева "Москва-Петушки" сказано более чем достаточно. И действительно, близость поэмы к "пиршественной традиции", к кощунственным травестиям, сплетающим сакральные образы с мотивами "телесного низа", к "серьезно-смеховым" спорам по последним вопросам бытия и т.д., и т.п. - буквально бросается в глаза. Однако показательно, что все критики, писавшие о ерофеевской карнавализации, вынуждены были оговариваться насчет специфической, нетрадиционной, семантики этих традиционных форм в "Москве-Петушках". Так, Светлана Гайсер-Шнитман, указывая на связь поэмы с "памятью жанра" мениппеи, вместе с тем отмечает, что не меньшую роль в поэтике поэмы играют семантические структуры далеко не карнавальных жанров, типа духовных странствий, стихотворений в прозе, баллад, мистерий. Андрей Зорин, ссылаясь на неприятие Бахтиным финала восхитившей его поэмы Ерофеева (в нем, финале, ученый "видел ¦энтропию¦"), утверждает, что в "Москве-Петушках" "стихия народного смеха в конце концов обманывает и исторгает героя <...> Карнавальному единству героя и народа <...> состояться не суждено." А Михаил Эпштейн доказывает, что "у Вени ценности, раньше карнавально перевернутые, стали опять медленно переворачиваться <...> Но это уже и не сам карнавал, а его послебытие: все прежние свойства, опрокинутые карнавалом, теперь восстанавливаются в каком-то новом, "ноуменальном" измерении <...> карнавал сам становится объектом карнавала, выводящим к новой области серьезного."
Литературоведам неожиданно вторят авторы воспоминаний о Венедикте Ерофееве, неизменно подчеркивающие глубочайшую, программную, серьезность, пронизывавшую жизнь, условно говоря, "кабацкого ярыжки": "У Венички было ощущение, что благополучная, обыденная жизнь - это подмена настоящей жизни, он разрушал ее, и это разрушительство отчасти действительно имело религиозный оттенок"(Владимир Муравьев, ), "Наверное, так нельзя говорить, но я думаю, что он подражал Христу" (Галина Ерофеева), "Веничка прожил на краю жизни. И дело не в последней его болезни, не в обычных для пьющего человека опасностях, а в образе жизни, даже в образе внутренней жизни - "ввиду конца" <...> Чувствовалось, что этот образ жизни - не тривиальное пьянство, а какая-то служба. Служба кабаку?" (Ольга Седакова).°
Приведенные суждения позволяют высказать гипотезу о парадоксальной серьезной и даже трагедийной карнавальности поэмы (и, по-видимому, всей жизненной философии) Ерофеева, осуществленной в рамках диалогической поэтики в целом. Можно также предположить, что такая трансформация связана с общей логикой постмодернистского диалога с хаосом, заставляющей художника отождествлять сам процесс творчества с созиданием заведомо фиктивных симулякров и даже со смертью. Однако сила воздействия "Москвы-Петушков" на все последующее развитие русского постмодернизма и современной русской литературы ("Венедикт Ерофеев стал признанным классиком русской литературы,"- констатирует Андрей Зорин53) наводит на мысль о том, что этот писатель не просто о-формил имплицитную постмодернистскую парадигму художественности, но и, придав ей глубоко оригинальное звучание, ввел ее в контекст русской культурной традиции. Как ему это удалось? Каков эстетический механизм этих трансформаций? Каков художественно-философский смысл этого синтеза (если он действительно состоялся)?
Попытаемся ответить на эти вопросы, сконцентрировав внимание прежде всего на семантике диалогиэма ерофеевской поэмы.
Первая, наиболее очевидная, черта ерофеевского диалогизма -это, вероятно, стилистическая амбивалентность. Речь идет не только о "фамильяризации высокого стиля, неожиданных и комических мёзальянсах"(С. Гайсер-Шнитман)54. Речь, скорее, следует вести о глубоко своеобразных сближениях высоких и низких стилистических пластов, при которых происходит подлинная встреча абсолютно несовместных смыслов. Характерный пример:
"А потом (слушайте), а потом, когда они узнали, отчего умер Пушкин, я дал им почитать "Соловьиный сад", поэму Александра Блока. Там, в центре поэмы, если, конечно, отбросить в сторону все эти благоуханные плеча и неозаренные туманы и розовые башни в дымных ризах, там в центре поэмы лирический персонаж, уволенный с работы за пьянку, блядки и прогулы. Я сказал им: "Очень своевременная книга, -сказал, - вы прочтете ее с большой пользой для себя". Что ж? они прочли. Но, вопреки всему, она на них сказалась удручающе: во всех магазинах враз пропала вся "Свежесть". Непонятно почему, но сика была забыта, вермут был забыт, международный аэропорт Шереметьево был забыт, - и восторжествовала "Свежесть", все пили только "Свежесть"!
О беззаботность! О птицы небесные, не собирающие в житницы! О краше Соломона одетые полевые лилии! - Они выпили всю "Свежесть" от станции Долгопрудная до международного аэропорта Шереметьево."
Стилистическую траекторию этого фрагмента можно представить в виде нисходящей параболы. В начале, в иронической интерпретации, воссоздается высокий поэтический стиль ("благоуханные плеча и неозаренные туманы и розовые башни в дымных ризах"), который затем резко снижается, во-первых, в вульгарное просторечие ("пьянку, блядки и прогулы") и, во-вторых, в пародию на расхожую ленинскую цитату ("Очень своевременная книга"). Но финальная часть фрагмента представляет собой возвышающее возвращение в поэтическую тональность, причем, название одеколона "Свежесть" ассоциативно рифмуется с "Соловьиным садом"(¦восторжествовала "Свежесть"") и вписано в библейский стилистический контекст ("О краше Соломона одетые полевые лилии..."). Здесь высокое снижается не дискредитации ради, а для обретения иной формы существования в "низовых" смыслах. Иначе говоря, высокое и низкое, в стиле Ерофеева не разрушают, не отменяют друг друга, а образуют амбивалентное смысловое единство. Собственно, на таком диалогическом пересечении высоких и низких смыслов построены все наиболее яркие в стилевом отношении моменты поэмы: от знаменитых слов о плевках на каждую ступеньку общественной лестницы до главы о коктейлях, от описаний "белобрысой дьяволицы" до исследования икоты.
Этот же принцип определяет и логику построения образа культуры в поэме Ерофеева. Многочисленные культурные цитаты в тексте "Москвы-Петушков" подробно описаны Б.М.Гаспаровым и И.А.Паперно, Ю.И.Левиным, С.Гайсер-Шнитман, М.Г.Альтшуллером.Обобщая сделанные этими исследователями наблюдения, можно отметить, что и тут не происходит однозначного снижения традиционных тем культуры. Даже в травестийном рассказе про неразделенную любовь к арфистке Ольге Эрдели - притом, что в роли арфистки в конце концов выступает рублевая "бабонька, не то, чтоб очень старая, но уже пьяная-пьяная" -реализуется высокая тема воскресения через любовь, возникающая несколькими страницами ранее в рассказе Венички о собственном воскресении. А комический перечень писателей и композиторов, пьющих во имя творчества и из любви к народу, среди которых только "тайный советник Гете не пил ни грамма", оборачивается формой авторской исповеди, подготавливающей трагический финал поэмы: "Он <Гете> остался жить, но к а к б ы покончил с собой, и был вполне удовлетворен. Это даже хуже прямого самоубийства..."; не случайно в следующей главе черноусый скажет о самом Веничке: "у вас все не так, как у людей, все, как у Гете!..". Наиболее явно этот тип отношений с культурой проступает в том, как актуализируются в "Москве-Петушках" евангельские мотивы. И.А.Паперно и Б.М.Гаспаров, первыми проанализировавшие евангельский прасюжет поэмы, отмечают:
"Каждое событие существует одновременно в двух планах. Похмелье интерпретируется как казнь, смерть, распятие. Опохмеление - воскресение. После воскресения начинается жизнь - постепенное опьянение, приводящее в конце концов к новой казни. Герой прямо говорит об этом в конце повести: ¦Ибо жизнь человеческая не есть ли минутное окосение души?¦ Однако такая трактовка бытовых событий, в свою очередь оказывает обратное воздействие на евангельские мотивы в повести. Последние нередко обретают оттенок пародии, шутки, каламбура: высокое и трагическое неразрывно сплетается с комическим и непристойным. Кроме того, такое наложение сообщает евангельскому тексту циклический характер: одна и та же цепь событий повторяется снова и снова <...> Обратный, по сравнению с евангельским, порядок событий указывает на замкнутый круг, по которому они движутся."
Важно отметить, что одни параллели с Новым Заветом предстают нарочито смещенными. Так, например, не Веничка-Иисус воскрешает Лазаря, а напротив самого Веничку воскрешает блудница - "плохая баба":
"двенадцать недель тому назад: я был во гробе, я уж четыре года лежал во гробе, так что уже и смердеть перестал. А ей говорят: ¦Вот - он во гробе. И воскреси, если сможешь>>"; а упоминание о звезде Вифлеема возникает только непосредственно перед последним распятием. Тогда как другие евангельские цитаты поражают своей ¦мелочной¦ точностью.

Так, четверо убийц "с налетом чего-то классического" соотносимы с четверкой палачей из Евангелия: "Воины же, когда распяли Иисуса, взяли одежды его и разделили на четыре части, каждому воину по части..." (Иоан., 19:23). И - "как тогда была пятница" (Иоанн., 19:31)
В данном случае можно говорить о сознательном комбинировании принципов цитатной точности и цитатного смещения. Образ культуры, создаваемый таким путем, сам попадает в зону "неготового контакта" с текущей, "низовой", реальностью: он оказывается одновременно каноническим и все еще незавершенным. Образ культуры лишается ореола эпического предания и становится объектом радикальной романизации. Собственно, того же эффекта средствами иронической рефлексии добивался и Битов в "Пушкинском доме". Как и у Битова, у Ерофеева это, с одной стороны, приводит к релятивизации образа культуры, он лишается абсолютного значения, проблематизируется. Но оригинальность "Москвы-Петушков" видится в том, что здесь есть и другая сторона того же процесса: сам "низовой", полностью "внекультурный" контекст оказывается местом непредсказуемого свершения вечных культурных сюжетов. Забегая вперед, отметим, что непредсказуемость реализации евангельской линии проявляется прежде всего в том, что последнее распятие нового Иисуса не сопровождается воскресением: "...и с тех пор я не приходил в сознание, и никогда не приду". Вот почему не только высокое и торжественное обязательно резко снижается Ерофеевым, но и наоборот: травестия неизбежно выводит к трагической серьезности. Но стержневым воплощением диалогической амбивалентности становится центральная фигура поэмы -сам Веничка Ерофеев, одновременно и центральный герой, и повествователь, и двойник автора-творца. Последнее обстоятельство подчеркнуто полным тождеством имени писателя с именем персонажа, а также множеством автобиографических сигналов, типа указания места, где была написана поэма ("На кабельных работах в Шереметьево -Лобня") в прямом соседстве с описанием этих самых кабельных работ в истории недолгого бригадирства Венички (главы "Кусково-Новогиреево", "Новогиреево-Реутово"). Это удивительно цельный характер. Это внутренне оксюморонная цельность - в ее основе лежит культурный архетип юродства. Связь Венички Ерофеева с традицией русского юродства отмечалась С.Гайсер-Шнитман, М.Н.Эпштейном. А вот что пишет об этом Ольга Седакова:
"... среди множества играющих контрастов "Петушков" есть самый глубокий контраст-эстетикой безобразия окружена совсем иная этика. Назвать ее этикой благообразии было бы слишком, но, во всяком случае, о каком-то странном, может быть потустороннем благообразии можно говорить. Не для красного словца Веничка (имя героя, не автора) сообщает о своем целомудрии, о расширении сферы интимного, и стихи Песни Песен появляются в сцене пьяной "любви". Звезда Вифлеема над икотой и блевотиной (и доказательство бытия Божия на примере икоты <...> ), искушение на крыше храма, перенесенное в тамбур электрички, и множество других библейских тем явно в малоудобном применении - не простое кощунство. Такое соседство не так странно для тех, кто читал, например, жития юродивых."
С этой точки зрения раскрываются многие загадки ерофеевской поэмы. Да, и сама загадочность, парадоксальность поэмы соответствует эстетике юродства, в которой "парадоксальность выполняет функцию эстетической доминанты". Так, например, проясняется художественный смысл пьянства главного героя. Питие Венички, описанное с таким тщанием и такими подробностями - это типичный символический жест "мудрейшего юродства", призванного обновить вечные истины с помощью кричащих парадоксов поведения. Это присущее юродивому "самоизвольное мученичество" - вроде бы и не нужное, но желанное, как упоминаемые в поэме "стигматы святой Терезы": "И, весь в синих молниях, Господь мне ответил: - А для чего нужны стигматы святой Терезе? Они ведь ей тоже не нужны. Но они ей желанны. - Вот-вот!- отвечал я в восторге.- Вот и мне, и мне тоже - желанно мне это, но ничуть не нужно! ¦Ну, раз желанно, Веничка, так и пей...¦". В то же время в пьянстве Венички проступают черты "священного безумия" юродивого, безумия, позволяющего напрямую и фамильярно беседовать с ангелами и даже обращаться к Господу с приглашением на выпивку ("Раздели со мной трапезу, Господи! "). Именно в силу этих причин пьянство с таким постоянством описывается Ерофеевым в терминах религиозных, "божественных". "Что мне выпить во Имя Твое?" - вопрошает Веничка, и рядом с этим вопросом логично смотрятся и феерические рецепты коктейлей (не случайно многие из них носят библейские названия "Ханаанский бальзам", "Иорданские струи", "Звезда Вифлеема"), и сам ритуал их приготовления, в котором крайне важно, например, что "Слезу комсомолки" должно помешивать веткой жимолости, но ни в коем случае не повиликой; и тот сугубо духовный результат, который эти коктейли вызывают: "Уже после двух бокалов этого коктейля человек становится настолько одухотворенным, что можно подойти и целых полчаса, с расстояния полутора метров, плевать ему в харю, и он ничего тебе не скажет". Примечательно, кстати, что обретенная "одухотворенность" сродни гиперболизированной кротости юродивого. А разве не вписываются в этот же ряд ангелы, уговаривающие Веничку не допивать бутылку, или сосед по вагону, произносящий после каждой дозы спиртного: "Транс-цен-ден-тально!"? Характерно также, что, по наблюдениям А.М.Панченко, тяготы и страдания древнерусского юродивого содержат в себе непрямое напоминание о муках Спасителя, что объясняет, почему так настойчивы параллели между Веничкиным путешествием и Евангелием. Да и сам сюжет путешествия соответствует традиции юродивого "скитания ¦меж двор¦." Не должна в данном случае смущать и "греховность" многих Веничкиных поступков и деклараций , ведь даже любовь к блуднице находит соответствия в житиях юродивых:
"Осии повелел <Бог> пояти жену блужения и паки возлюбить жену любящую зло и любодеицу."
Важно, что с не меньшим постоянством процесс пития окружен в поэме ассоциациями артистическими. Не зря, например, почти с фольклорной обязательностью повторяется одна и та же метафора: пил, "запрокинув голову, как пианист, и с сознанием величия того, что еще только начинается и чему еще предстоит быть". И дело не только в том, что юродство "есть своего рода форма, своего рода эстетизм, но как бы с обратным знаком". Кроме того, исследователи этой культурной традиции отмечают особую театральность, зрелищность юродивого поведения- на эту версию работают и многочисленные театральные метафоры поэмы, например: "Может, я там <то есть в тамбуре> что репетировал? <...> Может, я играл бессмертную драму "Отелло, мавр венецианский"? Играл в одиночку и сразу во всех ролях?". Но главное: таким образом "юродивая" позиция экстраполируется на процесс творчества. Не случайно в поэме сам процесс странствия описывается в литературоведческой терминологии:
"Черт знает, в каком жанре я доеду до Петушков... От самой Москвы все были философские эссе и мемуары, все были стихотворения в прозе, как у Ивана Тургенева... Теперь начинается детективная повесть". Полное совпадение имени персонажа с именем биографического автора делает такую экстраполяцию еще более зримой.
"Отзвуки идеи тождества царя и изгоя есть и в древнерусском юродстве,"- пишет А.М.Панченко. Это также один из ведущих мотивов поэмы. Он опять-таки отражен в соответствиях между запойным персонажем и всевластным, "надтекстовым", автором-творцом. Но не только. Веничка, вспоминая свое бригадирство, говорит о себе как о "маленьком принце" , собутыльники, возмущенные Веничкиным "безграничным расширением сферы интимного", то есть его отказом публично отправляться до ветру, говорят: "Брось считать, что ты выше других ... что мы мелкая сошка, а ты Каин и Манфред..."; знаменитость Венички выражается в том, что он "за всю свою жизнь ни разу не пукнул..." Это, казалось бы, типичные формы наоборотного, карнавального возвеличивания. Но рядом - постоянно звучат интонации, исполненные подлинно царского достоинства: "О эфемерность! О, самое бессильное и позорное время в жизни моего народа. ..", "...все вы, рассеянные по моей земле", "Мне нравится , что у народа моей страны глаза такие пустые и выпуклые <...> Мне нравится мой народ"'.
Еще отчетливей ответственность Венички за свой народ (мы еще вернемся к другим коннотациям этого постоянно звучащего оборота) звучит в его постоянных проповедях и пророчествах. Это опять-таки парадоксальные, юродивые проповеди и пророчества. О том, что "все на свете должно идти медленно и неправильно, чтобы не сумел загордиться человек, чтобы человек был грустен и растерян", о "всеобщем малодушии" как "предикате высочайшего совершенства", о том, что "надо чтить потемки чужой души, надо смотреть в них, пусть даже там и нет ничего, пусть там дрянь одна - все равно: смотри и чти, смотри и не плюй... ", о том, "что жалость и любовь к миру - едины" и о том, как свершится день "избраннейший всех дней". Общий смысл этих проповедей - глубоко диалогический. Так, ненависть к идее подвига и героизма (вообще характерная для Ерофеева) вполне понятна именно в диалогическом контексте: праведник всецело завершен и закончен; он самодостаточен и поэтому абсолютно закрыт для диалогических отношений. Между тем греховность и малодушие, слабость и растерянность - это, как ни странно, залог открытости для понимания и жалости, первый признак незавершенности и готовности изменяться.
Обращает на себя внимание совпадение этой философии с упоминавшейся выше (во Введении) концепцией Зигмунда Баумана о "случайности как судьбе". Речь, напомним, идет о том, что лежащий в основе постмодернистской ситуации кризис идей Единого Закона и Абсолютной Истины порождает принципиально новую жизненную стратегию. Приятие алогической случайностности существования как единственно возможной судьбы не только порождает особого рода дискомфорт, но и выступает в качестве нового условия внутренней свободы личности: "Жить в случайности значит жить без всяких гарантий, лишь с временной, прагматической, Пирровой уверенностью в чем бы то ни было <...> (ср. с Ерофеевским: "все должно идти медленно и неправильно" - М.Л.) Сознание случайностности не вооружает своего носителя преимуществами протагониста в борьбе воль и целеустремлений, как впрочем, и в игре хитрости и удачи. Оно не ведет к доминированию и не поддерживает доминирования. Как будто для равновесия оно также не помогает и в борьбе против доминирования. Оно, если огрубить, безразлично к настоящим или будущим структурам силы и доминирования." Эта философия свободы в беззаконной случайности мироустройства, свободы через слабость, свободы без гарантий, свободы, обрекающей на страдание - в высшей степени близка герою "Москвы-Петушков", она и определяет смысл его юродства. Диалогизм же оказывается прямым выражением, практическим следствием этой свободы.
С "юродивой" точки зрения понятно, почему поэма Ерофеева не укладывается в рамки карнавально-праздничной смеховой культуры. Все дело в том, что юродивый балансирует на грани между смешным и серьезным, олицетворяя собой "трагический вариант сметвого мира" (по определению А.М.Панченко). Характерно, что и сам Веничка, называя себя дураком, блаженным (традиционные синонимы юродства) мотивирует эти самоопределения прежде всего "мировой скорбью" и "неутешным горем":
"...я болен душой, но не подаю и вида. Потому что с тех пор, как помню себя, я только и делаю, что симулирую душевное здоровье, каждый миг, и на это расходую все (все без остатка) и умственные и физические и какие угодно силы. Вот оттого и скушен <...>
Я не утверждаю, что мне - теперь - истина уже известна или что я вплотную к ней подошел. Вовсе нет. Но я уже на такое расстояние к ней подошел, с которого ее удобнее всего рассмотреть.
И я смотрю и вижу, и поэтому скорбен. И я не верю, чтобы кто-нибудь еще из вас таскал в себе это горчайшее месиво - из чего это месиво, сказать затруднительно, да вы все равно не поймете - но больше всего в нем "скорби" и "страха". Назовем хоть так. Вот: "скорби" и "страха" больше всего и еще немоты".
Средневековое юродство, как и античный кинизм, были для своих эпох чем-то вроде постмодернизма. "Жизнь юродивого, как и жизнь киника, - это сознательное отрицание красоты, опровержение общепринятого идеала прекрасного, точнее, перестановка его с ног на голову..."- обобщает А.М.Панченко. Речь, собственно, идет о том, что юродивый, как и писатель-постмодернист, вступает в диалог с хаосом, стремясь среди грязи и похабства найти истину. "Благодать почиет на худшем,"- вот что имеет в виду юродивый." Не случайно модель юродивого сознания приобрела такое значение у Даниила Хармса, одного из самых радикальных предшественников русского постмодернизма. Этим типологическим родством стратегий, вероятно, объясняется тяготение Вен.Ерофеева и позднейших постмодернистов (имею в виду прежде всего Сашу Соколова и Евг.Попова) к культурному архетипу юродства.
Однако в случае с поэмой Ерофеева сказались и иные, а именно: историко-литературные факторы.
М.О.Чудакова писала по поводу булгаковского "Мастера и Маргариты": "Сопротивление социальному уничижению личного, единичного, "втучного", выдающегося над однородностью, привело к тому, что герой (подчеркнуто сближенный, как было сказано, с автором) оказался приравнен ни более ни менее, как к Христу, а его уход оставлял возможности истолкования "явления героя" как оставшегося неузнанным Второго пришествия. Это повторится потом в "Дикторе Живаго" <...> Само собой ясно, что далее двигаться по этому пути было уже некуда. Назревала смена героя романа и смена цикла." Вен. Ерофеев в своем герое, юродивом дублере Христа, одновременно и завершает эту великую традицию и разворачивает ее на 180 градусов. Многоуровневая амбивалентность поэтики "Петушков" переводит мотивы подражания Христу в совершенно иное измерение: возникает новая парадигма, в которой высокое повторение пути Христа и пародия, травестия, снижающая Евангелие в сюрреальный быт русского алкоголика, сливаются воедино. Представить себе такую комбинацию у Булгакова или Пастернака - невозможно: для них евангельские контексты важны как хранители вечных и абсолютных ценностей. Для Ерофеева - и здесь существо разворота традиции - и евангельский сюжет становится предметом мениппейного "испытания идеи", и он тоже принципиально релятивен, текуч, лишен устойчивого ценностного смысла. Таким образом, поэма Ерофеева становится переходным мостиком от духовного учительства русской, преимущественно, реалистической классики XIX XX веков (ориентация Булгакова на Гоголя, а Пастернака на Толстого общеизвестны) к безудержной игре постмодернизма. Позиция же юродивого, с одной стороны, как нельзя лучше соединяет в себе оба берега - нравственную проповедь и игровую свободу, а с другой возрождает оборвавшуюся на Хармсе традицию русского юродства в свою очередь восходящую к Розанову, Ремизову, Лескову, Достоевскому древнерусской классике.

Макрообраз хаоса в поэме формируется как система из нескольких семантических ареалов. Во-первых, это все, что связано с "народной жизнью" - а именно, мотивы дна, пьянки, образы попутчиков Венички и т.д. Символическим концентратом этого ряда мотивов становится описание глаз народа в главе "Карачарово-Чухлинка" (в несколько перифразированном варианте оно повторится в главе "43-й километр -Храпуново"):
"Зато у моего народа - какие глаза! Они постоннно навыкате, но - никакого напряжения в них. Полное отсутствие всякого смысла - но зато какая мощь! (Какая духовная мощь!) Эти глаза не продадут. Ничего не продадут и ничего не купят. Что бы ни случилось с моей страной, во дни сомнений, во дни тягостных раздумий, в годину любых испытаний и бедствий, - эти глаза не сморгнут. Им все божья роса..."
В этом описании одна полуфраза фактически аннигилирует другую, и семантически, и стилистически. Нарисованное в этом и аналогичных фрагментах лицо народа оказывается зеркальным отражением лица хаоса: ничего не выражающего, и в то же время без связи, логики и смысла выражающего все что угодно. Определение "мой . народ" здесь выступает не только как форма дистанции царя-юродивого от подданных, но еще в большей мере - как форма причастности. Последнее акцентируется Ерофеевым: "Мне нравится мой народ. Я счастлив, что родился и возмужал под взглядами этих глаз ... Теперь, после пятисот кубанской я был влюблен в эти глаза, влюблен, как безумец". Именно на условиях "нераздельности и неслиннности" протекает диалог Венички с народным ликом хаоса. Показательно стремление Венички систематизировать, рационально упорядочить сам процесс выпивки. Прямое порождение этой тактики - "пресловутые ¦индивидуальные графики¦", которые Веничка вел, будучи бригадиром, или уже упомянутые рецепты коктейлей, комически сочетающие математическую точность и фантастичность ингредиентов. "Душу каждого мудака я теперь рассматривал со вниманием, пристально и в ynop", - вспоминает Веничка свое бригадирство. Но точно так же он рассматривает и свою душу, и на самого себя составляя "индивидуальный график" ("биение гордого сердца, песня о буревестнике и девятый вал"), философски и экспериментально анализирует, "почему с первой дозы по пятую включительно я мужаю, то есть мужаю неодолимо, а вот уж начиная с шестой <...> и включительно по девятую размягчаюсь. Настолько размягчаюсь, что от десятой смежаю глаза столь же неодолимо". В последнем случае Веничка идет по иному пути внутренней гармонизации сугубого безобразия - это путь эстетических аналогий. Так, решение дозы спиртного от шестой до девятой "выпить сразу, одним махом-но выпить идеально, то есть выпить только в воображении" уподобляется симфониям Антонина Дворжака. А, например, во время вагонного симпосиона, где каждый рассказывает историю о любви ("как у Тургенева"), в каждой из этих историй иронически просвечивает культурный подтекст (история о воскресении у Черноусого; вагнеровский Лоэнгрин у Митрича; некий метасюжет русской классики, включающий Пушкина, Анну Каренину и Лизу Калитину, у "женщины трудной судьбы"), причем этот подтекст, как правило, серьезно усиливается Веничкой :"А я сидел и понимал старого Митрича, понимал его слезы: ему просто все и всех было жалко <..-> Первая любовь или последняя жалость - какая разница?"
Другой уровень хаоса - социально-политический - образован стереотипами советского официоза и советской ментальности в целом, и опять-таки эти стереотипы не только пародийно снижаются Веничкой. Он использует этот безобразный язык для собственных импровизаций о путешествиях по белу свету ("Игрушки идеологов монополий, марионетки пушечных королей - откуда у них такой аппетит?"). Более того, не то сон, не то воспоминание Венички о Черкасовской революции (главы "Орехово-Зуево - Крутое", "Воиново-Усад") свидетельствует о кратком пародийном, и все же вос-принтии Веничкой логики исторического абсурда. По крайней мере, вся хроника Черкассовакой революции со штурмами и декретами выглядит как травестированная копия Октября.
Но в поэме реализован и еще один, самый важный уровень воплощения мирообраза Хаос - метафизический. Он манифестирован прежде всего хронотопической структурой, воплощающей сам принцип мироустройства. Наиболее зримо формула мироздания "Петушков" воплощена в траектории пьяных блужданий Венички: как известно, направляясь к Кремлю, он неизменно оказывается на Курском вокзале, откуда уходит поезд в Петушки; однако реальная дорога в Петушки приводит Веничку к Кремлю, где он и находит свою страшную погибель. И если Петушки - это в полном смысле райская обитель ("Петушки - это место, где не умолкают птицы, ни днем, ни ночью, где ни зимой, ни летом не отцветает жасмин. Первородный грех, может, он и был, - там никого не тяготит"), то Кремль - противоположный полюс пространства поэмы, по верному истолкованию В.Курицына, вызывает прямую ассоциацию с адом. Поэтому причудливость Веничкиных траекторий имеет вполне отчетливый метафизический смысл: любопытствующий об аде, здесь попадает а рай, устремленный к раю оказывается в аду.
Это логика Зазеркалья, это пространство заколдованного, порочного круга. Только в этой, метафизически искаженной реальности могут возникать пространственно-временные образы такого типа: "Не то пять минут, не то семь, не то целую вечность - так и метался в четырех стенах, ухватив себя за горло, и умолял Бога моего не обижать меня";
"Наше завтра светлее, чем наше вчера и наше сегодня. Но кто поручится, что наше послезавтра не будет хуже нашего позавчера", "Молодому тоже подали стакан - он радостно прижал его к левому соску правым бедром, и из обеих ноздрей его хлынули слезы... ") А на обратном, скорбном, пути из Петушков в Москву окончательно исчезает пространство, его заменяет абсолютный мрак за окном электрички, исчезает и время: "Да зачем тебе время, Веничка? <...> Был у тебя когда-то небесный рай, узнавал бы время в прошлую пятницу - а теперь небесного рая больше нет, зачем тебе время?"
Совершенно очевидно, что этот, метафизический, лик хаоса не вызывает у Венички ничего похожего на упоение. Тут скорее онтологический ужас- Но при этом Веничка не отшатывается от абсурда мироустройства, он и его пробует заговорить.
Наиболее четко программа этого, метафизического, диалога выражена в рассуждении об икоте в главе "33-й километр -Электроугли". Пьяная икота предстает как чистый случай неупорядоченности и, соответственно, как модель жизни человека и человечества: "Не так ли в смене подъемов и падений, восторгов и бед каждого отдельного человека, - нет ни малейшего намека на регулярность? Не так ли беспорядочно чередуются в жизни человечества его катастрофы? Закон - он выше всех нас. Икота - выше всякого закона". Далее, икота уравнивается с Божьей Десницей, причем переход от икоты к Богу нарочито сглажен стилистически:
..."о н а <икота> неисследима, а мы беспомощны. Мы начисто лишены всякой свободы воли, мы во власти произвола, которому нет имени и спасения от которого - тоже нет.
Мы - дрожащие твари, а о н а- всесильна. О н а, то есть Божья Десница, которая над всеми нами занесена и пред которой не хотят склонить головы одни кретины и проходимцы. О н непостижим уму, а следовательно, Он есть." Иными словами, символ хаоса приобретает значение недоступной человеку высшей, Божьей, логики. И это примиряет с хаосом. Больше того, вера в то, что внутри хаоса запрятан Высший смысл придает Веничке силы и становится источником его личной эпифании (здесь это слово, произнесенное Джойсом по поводу "Улисса", представляется как нельзя более уместным):
"Верящий в предопределение и ни о каком противоборстве не помышляющий, я верю в то, что Он благ, и сам я поэтому благ и светел.
Он благ. Он ведет меня от страданий - к свету. От Москвы - к Петушкам. Через муки на Курском вокзале, через очищение в Кучино, через грезы в Купавне - к свету в Петушках".
Осуществляется ли эта программа? Каковы последствия диалога с хаосом, в первую очередь, с хаосом метафизическим? Ответом на этот вопрос становится финальная часть поэмы, где, как и в начале, когда Веничка беседовал с ангелами и Богом, собеседниками Венички выступают "послы вечности", персонажи мифологические и легендарные.
В этой, финальной, части поэмы внутреннее напряжение действия держится на противоречии между все более иллюзорной линейностью движения (ведь и главы по-прежнему обозначаются названиями станций, лежащих на пути из Москвы в Петушки) и той стремительностью, с которой сворачивается в кольцо реальное пространство текста (финал этого процесса в главке, сводящей в одну точку оба конца Веничкиного маршрута: "Петушки. Садовое кольцо"). Эта метаморфоза проявляется не только в том, что электричка идет обратной дорогой, все ближе к Москве, но и в том, как симметрично прокручиваются здесь все важнейшие мотивы первой части:
- воспоминание о женщине и о младенце, "уже умеющем букву ¦Ю¦";
-мотив "Неутешного горя";
-христианские цитаты и перифразы (от отречения Петра до "лама савахвани");
-темы Гете и Шиллера;
-текстуально повторяются или незначительно перефразируются такие важные словесные формулы, как: "О эфемерность! О тщета! О, гнуснейшее, позорнейшее время в жизни моего народа!"; "Талифа куми, как сказала твоя Царица, когда ты лежал во гробе. .."; "¦Почему же ты молчишь¦?-спросит меня Господь весь в синих молниях"(- ср.: "И весь в синих молниях, Господь мне ответил <...> Господь молчал").
Докучающие Веничке в этой части явные посланцы хаоса: Эринии, Сатана, Сфинкс, понтийский царь Митридат с ножиком, скульптура "Рабочий и колхозница", четверка убийц - придают этой кольцеобразной структуре совершенно определенный смысл. Веничкины попытки организовать хаос изнутри проваливаются. Посланцы хаоса убивают Веничку - без надежды на воскресение. Дурная бесконечность одолевает линию человеческой жизни.
На фоне этих повторов особенно заметны смещения образов Бога и ангелов, происходящие в этой части поэмы. Добрые ангелы не только уподобляются здесь злым детям, глумливо, дьявольски смеющимся над страшной смертью человека: "И ангелы засмеялись <...> Это позорные твари, теперь я знаю - вам сказать, как они засмеялись <...> Они смеялись, а Бог молчал". Показательно, что в поэме это происходит после Веничкиного моления о Чаше ("Весь сотрясаясь, я сказал себе: ¦Талифа куми!¦<...> Это уже не ¦талифа куми¦, то есть ¦встань и приготовься к кончине¦, - это ¦лама савахвани¦, то есть ¦для чего, Господь, Ты меня оставил?¦), тогда как в Евангелие после моления о Чаше "явился же к Ему Ангел с небес и укреплял Его" (Лук., 22:43). Так что и в молчании Господа в этом эпизоде слышится безмолвное согласие с убийцами. Изменяется и Веничкино отношение к хаосу. Если еще в главе "Усад-105-й километр" он произносит: "...остается один выход - принять эту тьму", - то в главе "Петушки. Вокзальная площадь" исход видится иначе: "И если я когда-нибудь умру - а я очень скоро умру, я знаю - умру так и не приняв этого мира, постигнув его вблизи и издали, снаружи и изнутри постигнув, но не приняв..."
Почему же терпит поражение Веничкин диалог с хаосом? Почему его смерть окончательна и бесповоротна?
Первая и важнейшая причина связана с юродивой "нераздельностью и неслиянностью" Венички по отношению к окружающему его хаосу. Дело в том, что Веничка сбивается, вычисляя запрятанную внутри хаоса логику. Он не может не сбиться, ибо такова расплата за "священное безумие", за вовлеченность в пьяный абсурд. Таков неизбежный результат диалогического взаимодействия с хаосом, а не монологического воздействия на него: диалог требует вовлеченности. Даже надежные числа оказываются на поверку двусмысленными. Не случайно сон, из-за которого Веничка пропускает рай Петушков, сваливает его после заведомо опасной шестой дозы спиртного. Действие поэмы происходит в пятницу во время тринадцатой поездки Венички в Петушки. В.Курицын интерпретирует "тринадцатую пятницу" как символ буйства дьявольских сил. Е.А.Смирнова видит здесь напоминание о 13-м нисана по древнееврейскому календарю, когда был предан, а затем и распят Иисус. Но не менее важно в этом контексте и то, что - это вообще число Христа, ведь он тринадцатый апостол. Иными словами: одно и то же число - для Венички существенный инструмент поиска прочности внутри хаоса • обладает и дьявольским, и божественным смыслом.
Виновен ли Веничка в том, что Хаос оказался сильнее его? Если да, то это чистый случай трагической вины. Причина поражении Венички не в его ошибке - ошибка, наоборот, результат правильности избранного пути. Вся художественная конструкция поэмы и прежде всего образные соответствия/смещения между первой (до Петушков) и второй (после) частями поэмы внятно свидетельствуют о том, что буквально все, проникнутое божественным смыслом, оказывается в равной мере причастие к хаосу. Действительно, евангельский сюжет свершается вновь. Но свершается неправильно. Нового Христа предает не Иуда (характерно, что даже упоминание об Иуде отсутствует в поэме, не говоря уж о каких бы то ни было персонажных соответствиях) - но Бог и ангелы. Иначе говоря, запечатленные в этом вечном сюжете духовные ценности не выдерживают мениппейного испытания атмосферой тотальной амбивалентности. Карнааальность, по Бахтину, воплощает "веселую относительность бытия". У Ерофеева эта же веселая относительность мироустройства переживается как объективный источник трагедии. Ведь даже эмблема самого чистого и светлого персонажа поэмы -младенца, сына Венички - превращается в финале поэмы в огненный знак смерти, кровавый символ абсурда: "Густая красная буква "Ю" распласталась у меня в глазах, задрожала, и с тех пор я не приходил в сознание и никогда не приду".
Этот финал создает парадоксальную ситуацию: неоднократно подчеркиваемое тождество героя и автора-творца делает "смерть автора" буквально свершившимся эстетическим событием поэмы. Более того, нельзя не увидеть в этой концовке продолжение экспериментов русской метапрозы 1920-30х годов, ведь ретроспективно этот финал производит неожиданный эффект: получается, что перед нами исповедь человека, находящегося по ту сторону жизни, написанная буквально с "потусторонней точки зрения". Однако у Ерофеева "смерть автора приобретает чрезвычайно важное семантическое наполнение. По сути дела, эта позиция становится той трагической ценностью, которая противопоставляет Веничку и его двойника-автора сплошь релятивному миру вокруг него. Ибо в этой реальности смерть оказывается единственно возможной прочной, недвусмысленной категорией. И взгляд из смерти обладает единственно возможной - трагической -подлинностью. В финале читатель получает возможность как бы заново воспринять и всю поэму, поняв ее парадоксы и прежде всего саму установку на диалог с хаосом как следствие обретенной автором-творцом и оплаченной ценой гибели героя "потусторонней точки зрения". Эта точка зрения и создает проявляющуюся лишь "постфактум", после финала, необходимую для поэмы дистанцию - "из прекрасного далека" -которая в полной мере оправдывает жанровое обозначение "Москвы-Петушков".
Обобщая все сказанное, важно понять логику того семиотического механизма диалога с хаосом, который с гениальной художественной интуицией разрабатывал Ерофеев.
Во-первых, здесь присутствует актуализация карнавальной, а точнее, мениппейной традиции - но под определенным углом зрения: из традиции Ерофеев извлекает прежде всего принцип диалогической амбивалентности, которому придается всеобщий смысл, определяющий и стилистику поэмы, и ее художественную структуру, и семантику культурного контекста.
Во-вторых, принцип тотальной амбивалентности становится той основой, на которой в художественном мире поэмы формируется мирообраз хаоса, пронизывающий все уровни текста: систему образов, повествовательную структуру, хронотоп, ассоциативный фон - и проявляющийся через три пересекающиеся семантические подсистемы (образ народа, мотивы "советскости", метафизическое измерение хаоса);
В-третьих, такая поэтика радикально релятивизирует окаменевшие в культурных символах духовные абсолюты, которые в свою очередь предстают незавершенными - им лишь предстоит свершиться в "неготовой действительности", они должны пройти через мениппейное испытание пьяной свободой, "трущобным натурализмом" - и в конце концов не выдерживают этого испытания.
В-четвертых, опорное значение приобретает культурный архетип юродства, претерпевающий весьма существенное обновление, поскольку у Ерофеева он интерпретируется-
- как выражение трагической стороны "веселой относительности бытия",
- как проповедь и практика диалогического отношения к миру, а точнее, к абсурду, безобразию, грязи существования, - причем это диалогическое мироотношение формирует особую свободу юродивого:
свободу от завершенности, от готовых жизненных канонов;
- фигура юродивого выступает как личность, сочетающая существование на высочайшем метафизическом уровне (ежедневное проживание Евангелия) с погруженностью в "низовой" мир и поэтому пытающаяся изнутри, из глубины грязи и похабства постичь Замысел, гармонию, логику, скрытую в различных версиях мирового хаоса, и ради этого вступающая с хаосом в интимное и неизбежно гибельное сопряжение.
В-пятых, устанавливаются теснейшие соответствия между героем-юродивым и автором-творцом, в результате которых трагическое поражение героя оборачивается "смертью автора". Но сама "смерть автора" равнозначна обретению той точки зрения, которая позволяет найти прочную почву внутри зыбкого хаоса и, следовательно, обеспечивает плодотворность диалога с хаосом, плодом которого и оказывается прочитанная поэма.


Об этом вспоминает Ольга Седакова: "Еще непонятнее мне была другая сторона этого гуманизма: ненависть к героям и к подвигам. Чемпионом этой ненависти стала у него несчастная Зоя Космодемьянская <...> Он часто говорил не только о простительности, но о нормальности и даже похвальности малодушия, о том, что человек не должен быть испытан крайними испытаниями. Был ли это бунт против коммунистического стоицизма, против мужества в ¦безумства храбрых¦? <...> Или мужество и жертвенность и в своем чистом виде были для Всни непереносимы? Я так и нс знаю..."
Вл.Муравьев вспоминает о Ерофееве: "он был большим поклонником разума (отсюда у него такое тяготение к абсурду) <...> Ерофеев жил и мыслил по чаконам рассудка, а не потому что у него правая пятка зачесалась. Очевидная анархичность его лшпь означает, что он жил не под диктовку рассудка <...> Как у всякого рассудочного человека, если он при этом не дурак (а бывает и так), у него было тяготение к четким структурам, а не расплывчатым, к анализу". Напомню также, что пьеса Ерофеева "Вальпургиева ночь, или Шаги командора" написана с открытой ориентацией на классицистическую трагедию - своего рода образец эстетического рационализма.

М. Н. Липовецкий


Метки: Ерофеев

22-04-2010 07:00 (ссылка
Павел Ярков
Павел Ярков

К очередному юбилею

Если не знаете, сегодня очередной юбилей "самого человечного человека".
Не буду писать, сколько пролито крови, сколько потрачено металла, камня.
А вот сколько потрачено бумаги? Сей человек написал 55 томов, Л. Толстой больше, 90 томов.
А сколько было всяческих лениниан в годы советской власти?
Множество.
Но из них можно выделить Венедикта Ерофеева, который из говна сделал конфетку.[ Читать далее...  ]


Метки: Ерофеев

21-04-2010 21:34 (ссылка
Павел Ярков
Павел Ярков

Петушки. Кремль. Памятник Минину и Пожарскому

«А может быть, это все-таки Петушки?.. Почему на улицах нет людей? Куда все вымерли?.. Если они догонят, они убьют… А кому крикнуть? Ни в одном окне никакого света… И фонари горят фантастично, горят не сморгнув…»

«Очень может быть, что и Петушки… Вот этот дом, на который я сейчас бегу — это же райсобес, а за ним — тьма… Петушинский райсобес — а за ним тьма во веки веков и гнездилище душ умерших… О нет, нет!..»

Я выскочил на площадь, устланную мокрой брусчаткой, перевел дух и огляделся кругом:

«Не Петушки это, нет!.. Если ОН — если ОН навсегда покинул землю, но видит каждого из нас, — я знаю, что в эту сторону он ни разу не взглянул… А если он никогда моей земли не покидал, если всю ее исходил босой и в рабском виде, — ОН обогнул это место и прошел стороной…»

«Нет, это не Петушки! Петушки он стороной не обходил. Он, усталый, почивал там при свете костра, и я во многих душах замечал там пепел и дым его ночлега. Пламени не надо, был бы пепел…»

Не Петушки это, нет! Кремль сиял передо мною во всем великолепии. И хоть я слышал уже сзади топот погони — я успел подумать: «я, исходивший всю Москву вдоль и поперек, трезвый и с похмелюги, — я ни разу не видел Кремля, я в поисках Кремля всегда попадал на Курский вокзал. И вот теперь увидел — когда Курский вокзал мне нужнее всего на свете!..»

«Неисповедимы твои пути…»


Топот все приближался, а я никак не мог набрать дыхания, чтобы бежать дальше, я только доплелся до кремлевской стены — и рухнул… Я издрог и извелся страхом — мне было все равно…

Они приближались — по площади, по двое с двух сторон. «Что это за люди и что я сделал этим людям?» — такого вопроса у меня не было. «Все равно. И заметят они меня или не заметят — тоже все равно. Мне нужна дрожь, мне нужен покой, вот все мои желания… Пронеси, господь…»

Они все-таки меня заметили. Подошли и обступили, с тяжелым сопением. Хорошо, что я успел подняться на ноги — они б убили меня…

— Ты от нас? От НАС хотел убежать? — прошипел один и схватил меня за волосы и, сколько в нем было силы, хватил головой о кремлевскую стену. Мне показалось, что я раскололся от боли, кровь стекала по лицу и за шиворот… Я почти упал, но удержался… Началось избиение.

— Ты ему в брюхо, в брюхо сапогом! Пусть корчится!

Боже! Я вырвался и побежал — вниз по площади. «Беги, Веничка, если сможешь, беги, ты убежишь, они совсем не умеют бегать!» на два мгновения остановился у памятника — смахнул кровь с бровей, чтобы лучше видеть — сначала посмотрел на Минина, потом на Пожарского, потом опять на Минина — куда? В какую сторону бежать? Где Курский вокзал и куда бежать? Раздумывать было некогда — я побежал в ту сторону, куда смотрел князь Дмитрий Пожарский…
http://www.serann.ru/t/t292_0.html


Метки: Ерофеев

31-07-2009 12:09 (ссылка
Павел Ярков
Павел Ярков

В поисках ....

"когда я ищу Кремль, я неизменно попадаю на Курский вокзал."
В.Ерофеев 


Метки: Ерофеев

24-07-2009 15:12 (ссылка
Павел Ярков
Павел Ярков

5-я Радиальная, 3


Метки: Ерофеев

08-07-2009 00:20 (ссылка
Павел Ярков
Павел Ярков

Любовь к родине

"Мы говорили об Отчизне и катастрофе. Итак, я люблю Россию, она занимает шестую часть моей души. Теперь, наверно, уже немножко побольше... (смех в зале). Каждый нормальный гражданин должен быть отважным воином, точно так же, как всякая нормальная моча должна быть светло-янтарного цвета. (Вдохновенно цитирует из Хераскова).

Готовы защищать отечество любезно,
Мы рады с целою вселенной воевать.

Но только вот какое соображение сдерживает меня: за такую Родину, я, нравственно плюгавый хмырь, просто недостоин сражаться."
В. Ерофеев "Вальпургива ночь или...."
 


Метки: Ерофеев

07-07-2009 21:57 (ссылка
Павел Ярков
Павел Ярков

Соносфера1 поэмы В.Ерофеева «Москва-Петушки»

Ивлева Т.Г.
г. Тверь

Соносфера1 поэмы В.Ерофеева «Москва-Петушки»

И от земли до крайних звезд
Все безответен и поныне
Глас вопиющего в пустыне,
Души отчаянный протест?
Ф.И. Тютчев

Достаточно прозрачна аллегоричность железнодорожного маршрута, намеченного В. Ерофеевым2. Перед нами история жизни человека (и даже человечества), со всеми ее основными этапами: начало пути (реализуется в поэме через хронотопы площади и вокзала), собственно путь (ресторан, вагон) и конец пути (мытарства и смерть), совмещенный с возвращением в отправной пункт (Москву) вместо достижения земли обетованной и вожделенной (Петушков). При этом неважно, назовем ли мы обозначенный маршрут лентой Мебиуса (именно так называют его большинство исследователей) или колесом сансары (как очень хочется его назвать автору статьи), сущность маршрута от этого не изменится.
Начало пути отмечено относительной (для повествователя в данный момент - несомненной) гармонией «я» и «космоса», повествователя и «ангелов небесных». Ее эксплицирует со-звучие, то есть звуковое уподобление реплик диалога обеих сторон.3 Важным здесь оказывается не смысл произнесенных слов, а именно их согласное звучание: «кто-то пропел в высоте так тихо, так ласково- ласково» / «спросил я тоже тихо-тихо».4
Ресторан Курского вокзала становится маркером и первым знаковым заместителем мира общественного (socium), отношения между членами которого уже лишены изначальной, естественной, гармонии. Нарушение гармонии здесь также эксплицирует звук. Сначала – это подчеркнуто сниженный образ «музыки с какими-то песьими модуляциями» (С.19), а также звукоподражательное воспроизведение пения Ивана Козловского, великолепно раскрывающее внутреннюю форму фамилии певца: «О-о-о, чаша моих прэ-э-эдков… О-о-о, дай мне наглядеться на тебя при свете зве-о-о-озд ночных» (С.20). Затем - противопоставление психологического состояния повествователя (знаменитой «минуты молчания») внешнему миру, сосредоточенному в «сиплом женском басе, льющемся ниоткуда» (С.22). Двойной гротеск, содержащийся в этом образе: «женский – бас» и «бас – льющийся», так же, как и беспричинность самого звука («ниоткуда»), подчеркивает не только нелепость, алогизм, окружающего мира, но и скрытую в нем угрозу.
Итак, путь человека начинается с противоречия между «я» и «миром». Оно рождает протест, желание какой-то иной, прекрасной и совершенной жизни. Далее закономерно следует поиск средства временного примирения и забвения противоречия: в данном случае его олицетворяет чемоданчик, в котором есть все для достижения, по крайней мере, ощущения счастья: «от бутерброда до розового крепкого за рупь тридцать семь» (С.25).5 Однако при этом автор по- прежнему остро осознает хрупкость и искусственность такого примирения: «Разве по этому тоскует моя душа!» (С.25). Ответ Господа о стигматах святой Терезы, не нужных ей, но желанных, четко формулирует причину вечного противоречия между человеком и миром – конфликт между желаемым, исходящим от ego, и целесообразным, необходимым. Этот конфликт по-своему интерпретируется повествователем через уподобление себя святой Терезе и потому – как одобрение собственной жизненной позиции: «Ну, раз желанно, Веничка, так и пей» (С.25). «Амбивалентное» молчание Господа в ответ на это смелое логическое построение, с известной долей сомнения, но все-таки воспринимается повествователем именно как одобрение: «… тихо подумал я, но все медлил. Скажет мне Господь еще что-нибудь или не скажет? Господь молчал. Ну, хорошо. Я взял четвертинку и вышел в тамбур» (С.25). Итак, выбор делается героем в пользу желаемого, и заранее предопределенное путешествие начинается.
От станции «Чухлинка» до платформы «43 километр» автор достигает временного забвения проблем и противоречий мира внешнего, сосредоточившись на раскрытии своеобразия собственного внутреннего мира. Лишь однажды его «философские эссе и мемуары», а также «стихотворения в прозе, как у Ивана Тургенева» (С.61), прерываются негативным «фффу» ангелов небесных (С.36). Любопытно, что внутренний мир автора здесь принципиально беззвучен. «Музыкальные ассоциации», которые в нем иногда возникают, являются не самодостаточными звуковыми образами, а лишь частью образов более сложных - метафорических или метонимических. Именно поэтому они не звучат. Вероятно, единственным критерием отбора этих ассоциаций служит для автора «эстетичность» их названий, наименований, которая, как правило, вступает в гротескные отношения с достаточно «низким», бытовым, контекстом:6 «эта искусительница – не девушка, а баллада ля бемоль мажор» (С.44). Или: «выдержав паузу, приступить непосредственно к десятой (рюмке – Т.И.), и точно так же, как девятую симфонию Антонина Дворжака – фактически девятую – условно называют десятой, точно так же и вы: условно назовите десятой свою шестую» (С.52). Игра звуковыми ассоциациями в данном случае свидетельствует о принципиальной закрытости мира автора, или же о его отсутствии (нерасшифрованности самим автором) и потому ограниченности исключительно игрой на бесконечном интертекстуальном поле. Полноценными, знаковыми, звуковыми образами внутреннего мира автора, которые во многом разрешают данную дилемму, оказываются «тошнота», сопровождающаяся «чертыханиями и сквернословием» (С.26), а также «икота», трактат, посвященный которой, занимает в поэме отдельную главу.7 Икота как проявление в человеке иррационального, логически необъяснимого, хотя и вполне достижимого, начала представлена здесь неопровержимым логическим доказательством существования предопределения и бытия Божьего: «Он благ. Он ведет меня от страданий - к свету. От Москвы к Петушкам» (С.56). Произвольность установления логических связей между любыми двумя фактами – так же, как отмеченная выше произвольность истолкования молчания Господа, – становится еще одной знаковой приметой мироощущения Homo sapiens, вехой на его жизненном пути.
На платформе «43 километр» происходит возвращение человека в мир. На этот раз знаковым заместителем «socium» становится «вагон». Соносфера «вагона» - сообщества случайных попутчиков - образует своеобразное композиционное кольцо, вновь ассоциирующееся с колесом человеческой жизни (человеческих жизней). Плач Митрича и его внука (С.64), а также вполне естественное для любого жизненного путешествия, как реального, так и метафорического, - «шелестение и чмоканье» (С.65), - таково традиционное начало совместного бытия людей. Через название сочинения Ференца Листа - «Шум леса» - оно уподобляется бессознательной жизни природы, неслучайно использование здесь автором безличной синтаксической конструкции, которую вполне можно счесть характеристикой именно леса: «началось шелестение» (С.65).
Далее следует хаотичное смешение смеха и слез членов общества как наиболее репрезентативных человеческих эмоций, звучащих иногда «в унисон»: «все, кто мог смеяться, все рассмеялись» (С.67), или: «я рассмеялся… и декабрист рассмеялся тоже» (С.72), иногда – в противовес друг другу: «Он плакал… Вагон содрогнулся от хохота» (С.77). Смешение звуков завершается зеркальным подобием начала «вагонного» бытия: «снова началось то же бульканье и тот же звон, потом опять шелестение и чмоканье. Этюд до диез минор, сочинение Ференца Листа, исполнялся на бис» (С.78), «Митрич снова заплакал» (С.82). Бессознательная жизнь человечества завершается так же бессмысленно, как и началась (отсюда - «минор»).
Появление контролеров, через вполне естественную гоголевскую ассоциацию (появление жандарма с известием о прибытии настоящего ревизора и последующую «немую сцену» из комедии «Ревизор»), символизирует, одновременно снижая, образ Страшного Суда – конца человечества: «Контролеры! – загремело по всему вагону, загремело и взорвалось» (С.87). Безличные глаголы обозначают здесь действие, не имеющее отношения к воле и желанию человека, не зависящее от них. Семантика их предполагает ярко выраженный – звучащий - апокалиптический ореол разрушения привычных жизненных оснований: «И когда Он снял шестую печать, я взглянул, и вот произошло великое землетрясение…. И звезды небесные пали на землю…. И небо скрылось, свившись, как свиток, и всякая гора и остров двинулись с мест своих».8
Внезапность появления контролеров нарушает и мирное течение «вагонной» жизни, рождая три исчерпывающие звуковые модели реакции на него членов socium: «Но не только рассказ оборвался: и пьяная полудремота черноусого, и сон декабриста, - все было прервано на полпути. Старый Митрич очнулся, весь в слезах, а молодой – ослепил всех свистящей зевотой, переходящей в смех и дефекацию. Одна только женщина сложной судьбы, прикрыв беретом выбитые зубы, спала, как фата-моргана» (С.87).
Наиболее значимым в звуковом отношении фрагментом поэмы является ее финал. 9 Как и в начале поэмы, здесь происходит размыкание границ между миром внутренним, человеческим, и миром внешним, бытием. Однако теперь оно ощущается автором как трагическое, разрушительное. Об этом свидетельствует повторяющийся образ хлопающих дверей вагона, лишенных прежней упорядоченности своего движения: «Странно было слышать хлопанье дверей во всех вагонах» (С.116-117). Отсюда – и едва ли не единственная «закавыченная» цитата поэмы в главе «Омутище – Леоново» - из стихотворения Е. Боратынского «Последняя смерть»: «Есть бытие, но именем каким его назвать? – ни сон оно, ни бденье» (С.116). Она напоминает о конечном результате «взаимодействия» природы с человеческим миром, о разрушении упорядоченного пространства бытия человека бесконтрольным хаосом: «И в дикую порфиру древних лет / Державная природа облачилась».10
Мир-бытие ощущается автором как мир цельный, нерасчлененный, обладающий всеобщей одушевленностью, но лишенный рационального начала, необъяснимый, и потому - пугающий. Особенно репрезентативны, в этой связи, бессмысленные, с логической точки зрения, загадки Сфинкса, в которых герой поэмы видит какой-то непременный подвох. Отсюда и появление «мифологических» образов – «хора» Эринний, контаминированного с толпой вакханок, и «ветхозаветной» Суламифи, олицетворяющих собой страсти, отпущенные на волю (их закрепляет и эксплицирует звук «бубнов и кимвал» - С.118), лишенные сдерживающего, дисциплинирующего начала и потому – губительные для человека: «Хор Эринний бежал… прямо на меня, паническим стадом…. Вся эта лавина опрокинула меня и погребла под собой» (С.118). Отсюда – появление и «бессмысленного» исторического образа – босфорского царя Митридата, путем бесконечных войн достигшего вершин земной власти и покончившего с собой: «- Красиво ты говоришь, Митридат, только зачем тебе ножик в руках?.. – Как зачем?.. да резать тебя – вот зачем!» (С.119). Отсюда - и образ Неутешного Горя, вечного спутника человека, выполненный в традициях древнейших форм мышления как олицетворение, персонификация, абстрактного понятия.11 Доминирующим звуком, закрепленным за этим всеразрушающим хаосом, становится зловещий хохот. Сначала это хохот Сфинкса над человеком, который так и не разрешил загадки о цели и смысле собственного бытия и потому обречен на гибель: «Он рассмеялся, по-людоедски рассмеялся…. Я ни разу в жизни не слыхал такого живодерского смеха» (С.110). Затем – хохот Суламифи, сопровождающийся «громом» бубнов и кимвал и символизирующий собой вечный обман любви. И, наконец, - хохот Митридата: «И еще захохотал, сверх всего! Потом опять ощерился, потом опять захохотал» (С.119), злая насмешка над относительностью и гибельностью земной власти.
Мир человека, основанный на рациональном подходе ко всем явлениям бытия, оказывается бессильным осмыслить отсутствие в нем видимого смысла («… каждый оставался стоять, бряцал оружием и повторял условную фразу из Антонио Сальери: «Но правды нет и выше» – С.94-95). «Крик» (С.111,120) и «бессильное взвизгивание» (С.120) сменяет последнее усилие надежды – упование на милость Божию: «Просите, и дано будет вам, ищите, и найдете, стучите, и отворят вам».12 Ответом на троекратно повторенный стук становится сначала «топот» и «тяжелое сопение» (С.126) преследователей. Затем сквозь оглушительное биение собственного сердца/страха автор все-таки слышит, как «дверь подъезда внизу медленно приотворилась и не затворялась мгновений пять» (С.127). И…. Единственным смыслом человеческой жизни оказалась нелепая и бессмысленная смерть, насмешка ангелов и молчание Господа, на этот раз понятое автором как абсолютное равнодушие, равное значимому отсутствию: «Они смеялись, а Бог молчал» (С.128).

И от земли до крайних звезд
Все безответен и поныне
Глас вопиющего в пустыне,
Души отчаянный протест.

Silentium!

1. Возможности анализа соносферы - звукового мира - лирического произведения продемонстрированы Ежи Фарыно в книге: Введение в литературоведение. Варшава, 1991. С. 309-318.
Смыслоформирующие возможности звука в эпическом тексте исследованы Л.П. Фоменко в статье «Краски и звуки «Счастливой Москвы»: «Страна философов» Андрея Платонова: Проблемы творчества. Выпуск 3. М., 1999. С. 176-186.
Для данной работы принципиальной методической установкой является учет только тех элементов соносферы, которые появляются в авторском дискурсе, но не в дискурсах персонажей, поскольку речь идет о реконструкции именно авторской модели бытия.
2. Сама же поэма представляет, на наш взгляд, ту художественную модель произведения 20 века, о которой пишет М.М. Бахтин в набросках, посвященных методологии гуманитарных наук: «Каждое частное явление погружено в стихию первоначал бытия…. Истолкование символических структур принуждено уходить в бесконечность символических смыслов, поэтому оно и не может стать научным в смысле научности точных наук» (Бахтин М.М. К методологии гуманитарных наук // Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С.361-362).
3. Особенно ярко это взаимопонимание ощущается на фоне таких знаковых текстов русской классической поэзии, как «Выхожу один я на дорогу…» М.Ю. Лермонтова, где молчание пустыни нарушает только ропот человека («звезда с звездою говорит» на каком-то ином, невербальном уровне), и в особенности «Певучесть есть в морских волнах…» Ф.И. Тютчева, где конфликт человека и мироздания эксплицируется именно на звуковом уровне:

И отчего же в общем хоре
Душа не то поет, что море,
И ропщет мыслящий тростник?..

4. Ерофеев В.В. Москва-Петушки. М., 1990. С. 17. Дальнейшие ссылки на это издание будут сопровождаться указанием страниц в тексте статьи. Курсив в приведенных цитатах принадлежит автору статьи.
5. В этой своей функции он во многом эквивалентен устойчивому фольклорному образу сундука с волшебными вещами или волшебной шкатулке, из которых, в порядке заранее предопределенной очередности, герой достает вещи-помощники. Беспомощность автора в финале поэме отчетливо связана с потерей чемоданчика, не только скрашивающего время путешествия, но и задающего его направление: «И значит, если ты едешь правильно, твой чемоданчик должен лежать слева по ходу поезда…» Я забегал по всему вагону в поисках чемоданчика – чемоданчика нигде не было, ни слева, ни справа» (С.112).
6. Сходное явление отбора слов только по звуковой их семантике, хотя и с иной функцией, констатировал в своей хрестоматийной работе, посвященной «Шинели» Гоголя, Б.М. Эйхенбаум.
7. Семантический ореол «тошноты» остается за пределами данной работы, поскольку в рамках предполагаемой конференции ей, по- видимому, будут посвящены, как минимум, два специальных доклада.
8. Откровение. Гл.6. Ст.12-14.
9. Главы «105 километр – Покров» // «Москва – Петушки. Неизвестный подъезд» объединены нами на основании использования автором совершенно особых, по сравнению с предыдущими фрагментами, принципов художественного изображения жизни. Можно отметить, в частности, особый язык «пространственных представлений» автора: столкновение «мифологического» и «рационального» типов пространства.
10. Полное собрание сочинений Е.А. Боратынского. Т.1. СПб., 1914. С.98.
11. Ближайший литературный источник Неутешного Горя, по всей вероятности, следует искать в образе Горя-Злосчастия, неотступного спутника «молодца», с того момента, как он отступил от закрепленных норм родового поведения и отправился в кабак. Примечательно, что Горе является «молодцу» в обманном сне в облике архангела Гавриила («Повесть о Горе-Злосчастии» // Древнерусская литература. М., 1993. С.247). Губительный подлог – мнимая поддержка «ангелов» небесных – становится исходным пунктом путешествия и героя поэмы В. Ерофеева.
12. Евангелие от Матфея. Гл.7. Ст.7.


Метки: Ерофеев

07-07-2009 21:41 (ссылка
Павел Ярков
Павел Ярков

Ерофеев Венедикт Интервью

"Литературная газета". 1990. No 1, 3 января. С. 5

С писателем Венедиктом Ерофеевым беседует корреспондент "ЛГ" Ирина Тосунян

От Москвы до самых Петушков

Собираясь на встречу с Венедиктом Ерофеевым, я уже знала, что писатель серьезно болен, говорить ему трудно и неизвестно, получится ли разговор вообще. Поэтому решила на всякий случай написать письмо, представить вопросы, так сказать, в письменном виде.

В 1978 году я прочитала его повесть "Москва - Петушки", изданную там и бродившую по рукам здесь, и очень захотела что-нибудь узнать об авторе. Но даже среди моих коллег мало кто знал что-то о Ерофееве наверняка. Так, реяли по столице слухи...

Время шло, повесть "Москва - Петушки" переводили и издавали то на одном языке, то на другом за рубежами нашей Родины, популярность Венедикта Ерофеева там оставалась стабильной. О его творчестве - в основном это были те же "Петушки" - создавались статьи и диссертации. Исследователи сходились на том, что Ерофеев - "образованный, тонко чувствующий, одаренный в языковом отношении писатель"... И добавляли: "судьба его неизвестна"...

Неуловимый Ерофеев "выплыл" два года назад Во время одной из встреч с Кавериным Вениамин Александрович рассказал мне об идее создания альманаха "Весть", одним из организаторов которого он был. В первом выпуске альманаха планировалась среди прочих вещей, не публиковавшихся ранее в нашей стране, и повесть "Москва - Петушки". Тогда это еще казалось невероятным: какая-то инициативная группа, альманах, да еще "Петушки2, о которых одни говорят: "гениально", "бессмертно", другие - "безобразие"... Между тем летом 1989 года "Весть"-таки увидели свет, повесть Ерофеева прочитали сотни тысяч советских читателей. Опубликовал ее с небольшими сокращениями и журнал "Трезвость и культура".

И вот я в гостях у писателя. Оказывается, все последние годы он живет в Москве. Вопросы, написанные мною, не понадобились, но беседы (их было несколько) проходили неровно, трудно. В доме то и дело толклись люди. Ерофеев вдруг оказался нужен сразу и газетчикам, и телевизионщикам, и издателям своим и зарубежным. Дверь практически не закрывалась. Сам Ерофеев страдальчески улыбался и шептал: "Скажите, пожалуйста, зачем это нужно?.." Я, уже исписавшая пухлый блокнот, умиротворенно поддакнула: "Закройте просто дверь и всем отказывайте!" На меня глянули голубые кристальные детские глаза: "Но ведь тогда и вам нужно было бы отказать..."

Самое горячее желание, которое есть сейчас у Ерофеева, - это "перестать быть столь урбанизированным", уехать с женой в Абрамцево, где друзья им предоставили до весны дом, и жить и писать... Начаты и ждут своего завершения две пьесы - "Фанни Каплан" и "диссиденты". Есть "куча идей, рассыпанных в тридцати с лишним записных книжках".

- Черновиками у меня забит стол, - говорит писатель, - вернее их даже черновиками назвать нельзя, это еще что получится! "Фанни Каплан" почти готова и будет опубликована в журнале "Континент". Вторую - "Диссиденты" - собирается принять к постановке Театр на Малой Бронной. Это чистая комедия - и в прямом, и в переносном смысле. Действие происходит в 60-е годы в приемном пункте "бронебойной" посуды (нет лепажевых орудий, есть бутылки). Никто из героев не остается в живых, ни один, только подонки. Мне уже звонили, упрекали: мол, слушай, Ерофеев, зачем с таким материалом обращаться таким юмористическим образом? Или в "Вальпургиевой ночи" всех убил, хотя бы здесь оставь несколько хороших людей в живых... А разве я убил?..

Пьеса "Вальпургиева ночь, или Шаги Командора" опубликована в апрельском номере журнала "Театр" за 1989 год, уже поставлена на сцене Театра на Малой Бронной и имеет немалый кассовый успех. Хотя сам автор считает, что "упростили ее до предела". Но, как известно, на авторов не угодишь. Пьеса непроста для восприятия (впрочем, то же можно сказать о повести "Москва - Петушки", эссе "Василий Розанов глазами эксцентрика") и непривычна по выбору места действия сумасшедший дом. Ерофеев утверждает, что создавал драматургические произведения по принципам классицизма, только очень смешное. Не знаю, кто как воспринял ее, а меня буквально озноб бил, когда читала. Да и заключительные фразы не оставляют надежды: "Занавес уже закрыт, и можно, в сущности, расходиться. Но там, по ту сторону занавеса, продолжается все то же и без милосердия. Никаких аплодисментов".

Сейчас многие говорят, что они ничего не знали - в тридцатые, сороковые, пятидесятые, семидесятые... - ничего не знали. От тех проблем кто-то был далек, а кто-то использовал множество лазеек, чтобы отгонять от себя дискомфортные мысли. Кто же не был слеп? Старшее поколение? Те, кто прошел лагеря?.. Как традиционно привыкли считать - слепа была провинция. И в этой ситуации, когда многие не знали, а многие, считалось, "не знали", кажется страшным, что юноша, вышедший из глухой глубинки (ну, если можно Заполярье считать глубинкой), оказался абсолютно зрячим. Он не мечтал о "светлой жизни", он требовал жизни нормальной, утверждая, что так жить, как сейчас, нельзя больше ни часа, ни минуты... Он и сейчас это утверждает.

Его критицизм настолько всеохватен, что у неопытного, неподготовленного читателя может вызвать шок и крики о клевете. Когда критикуешь все, даже будущие полумеры, тебя обязательно обвинят в клевете, потому что становится страшно, потому что такая критика ошарашивает и даже на какое-то время деморализует. Появляется обида на писателя: мол, указав на теневые стороны моей жизни, не указывает, каким способом нужно ее исправить.

Как же, он, Ерофеев, оказался в стане зрячих?

- Этого я сам не понимаю. И потом, не так рано я прозрел, только в десятом классе. А еще более - после поступления в Московский государственный университет.

- В 1988 году в Лондоне был переиздан Энциклопедический словарь русской литературы с 1917 года. Это, пожалуй, единственный справочник, где рассказывается о вас. Но, несмотря на то, что автор, Вольфганг Казак, утверждает: это "перевод переработанного и расширенного немецкого издания 1976 года", сведения о писателе Венедикте Ерофееве, начиная уже с года рождения, приблизительные и во многом неправильные. Автор словаря пишет, что о Ерофееве "почти невозможно получить биографические сведения". Так давайте поможем следующему изданию литературного словаря. Процитирую несколько фраз из него. Ерофеев, "очевидно некоторое время учился на историческом факультете Московского университета и во Владимирском педагогическом институте, по слухам, знает латынь, любит музыку. По имеющимся сведениям, он рано стал алкоголиком..."

- Ну что же! Родился 24 октября 1938 года. До окончания школы жил в городе Кировске Мурманской области. Папеньку сажали (у них это было принято - сажать) дважды, посадили - выпустили, снова посадили. Но важно, что в 1954 году отца освободили совсем. Мне он порассказал такое, что вам и не снилось. Знаете, что значит быть начальником железнодорожной станции, которую занимают то русские, то финны, то немцы, потом опять русские, финны, немцы... и при этом ухитряться исполнять свои обязанности? А я-то дурак, как видел в небе финские или немецкие самолеты - махал платочком и приплясывал. Мне было ровно три с половиной года. В конце концов отца объявили предателем Родины. Сейчас, наверное, это трудно понять...

Про МГУ я уже говорил, только добавлю, что учился по специальности "русский язык и литература". Но скоро меня "раскусили"...

Учился и во Владимирском пединституте, на том же факультете, так же отлично и недолго. Тихонечко держал у себя в тумбочке библию. Для меня эта книга есть то, без чего невозможно жить. Я из нее вытянул все, что можно вытянуть человеческой душе, и не жалею об этом. А тех, кто с ней не знаком, считаю чрезвычайно несчастным и обделенным. Библию я знаю наизусть и могу этим похвалиться.

Спустя какое-то время книгу в моей тумбочке обнаружили, и началось такое!.. Я помню громадное всеобщее собрание института, ужас преподавателей и студентов. Мне этот ужас был непонятен...

А на улице ко мне подъехал черный лимузин, возвели меня на четвертый или пятый этаж какого-то здания и сказали: "Даем двое суток на то, чтобы вы, Ерофеев, убрались из нашей области".

Нужно сказать, что я тогда возглавлял группу ребят, которых почему-то назвали "попами". Так вот, с институтскими комсомольцами мы шли стенка на стенку, случалось доходило до рукоприкладства.

Из Владимира меня вывезли на мотоцикле, предупредив: "Берегитесь, Ерофеев, у всех, с кем вы знакомы, будут неприятности".

Что же до латыни, музыки и алкоголизма... С латынью ладил всегда. Я знаю ее дурно, но я в нее влюблен. Если бы меня спросили, в какой язык я влюблен, то выбрал бы латынь. Смею уверить, что этот ваш автор словаря ничего не понимает ни в музыке, ни в алкоголизме. В его стройную систему не укладывается, что можно одновременно и понимать толк в выпивке, и любить сложную музыку, и интересоваться делами в Намибии. Соединять это ему и не снилось.

Авторы статей обо мне упускают самое главное: я считаю, что люди вообще не должны быть "зачехленными".

- Вы сейчас щедро даете журналистам интервью. Многие ваши суждения, даже для нынешнего времени, непривычные, многие - сродни "Петушкам". И уже кое-что говорит: это максимализм.

- До какой-то степени. Если живешь в такое максималистское время, отчего

бы и не говорить максималистски? Но когда бы ни жил, надо во что бы то ни стало быть честным человеком.

- Однако любой писатель может считать свое время, в которое жил и живет, именно таким, экстремальным...

- Правильно, тому же Блоку казалось, что его время экстремальное, последнее. Все времена экстремальные, последние, и, однако, ничего не кончается. И поэтому главное - не надо дешевить. Говорят, к Блоку под конец его жизни хотели вселить красногвардейцев. По этому поводу Зинаида Гиппиус съязвила: жаль, если не вселят, ему бы следовало целых двенадцать. Я ее очень люблю, Зинаиду Гиппиус, и как поэта, и особенно как личность. Если бы я заполнял анкету "Кто из русских писательниц вам по душе?", долго рыскал бы в своей неумной голове и назвал бы ее.

- А из писателей-мужчин?

- Василий Розанов. Наконец-то его начали понимать и принимать. Я ведь о нем сказал еще тогда, когда даже упоминать это имя было нельзя.

Большое влияние оказал Гоголь. Если бы не было Николай Васильевича - и меня бы как писателя тоже не было. В этом не стыдно признаться. Немножко Мопассан, очень люблю его вещь "На воде". Но совсем не люблю Золя, не терплю бездушия, а в нем я это сразу определил. В ХХ веке - Кафка, которому я многим обязан, Фолкнер ("Особняк"). Очень люблю Набокова. Никогда зависти не знал, а тут завидую, завидую... А из современников ощущаю духовную близость с могучим белорусом Василем Быковым.

- Но давайте вернемся к словарю. "В студенческие годы, - я продолжаю цитировать, - Ерофеев начал писать художественную прозу, ни разу на смог что-либо напечатать в СССР". В статье есть и такие обороты: "...несколько его произведений считаются утерянными". Или "...рассказывают о других произведениях Ерофеева, например, о романе под названием "Шостакович", но тексты их не встречаются".

- Когда меня выгоняли из МГУ, я уже писал - чисто юношеские "Заметки психопата". Однокурсники, те, кто читал, говорили, что это невозможно, что так писать нельзя. "Ты, Ерофеев, хочешь прославиться на весь институт?" А я в ответ: "У меня намерения намного крупнее!" А рукописи мои действительно пропали. "Шостаковича потерял я в электричке, вернее, украли сетку, где были, кроме него, две бутылки вермута. Роман опять же об алкоголиках.

- Желания восстановить книгу не возникало?

- Было, пробовал. Но получилось то, что, образно говоря, получилось из громадной российской империи к лету 1918 года - крохотная Нечерноземная зона. И я тихонько задвинул "попытку" в отсек своего стола.

- Вам снятся ваши тексты?

- Еще как снятся! Как вы угадали? Практически еженощно снятся, я не преувеличиваю.

- А вещи свои перечитываете?

- Иногда перечитываю. Но из написанного больше всего мне нравится "Москва - Петушки". Читаю и смеюсь, как дитя. Сегодня, пожалуй, так написать не смог бы. Тогда на меня нахлынуло. Я писал эту повесть пять недель.

- Пьеса "Вальпургиева ночь" тоже об алкоголиках и тоже написана в очень короткий срок. Снова нахлынуло?

- Это было так. Ко мне как-то приехали знакомые с бутылью спирта. Главным образом для того, чтобы опознать: что это за спирт? Говорят: "Давай-ка Ерофеев, разберись". После "Петушков" я слыву большим специалистом. А метиловый спирт и обычный, должен сказать, на вкус почти одинаковы. Ну, думаю, ценят, собаки, свою жизнь в отличие от моей. Чутьем, очень задним, я понял, что спирт хороший. Выпил рюмку - они смотрят, как я буду окочуриваться. Говорю: налейте-ка вторую. И ее опрокинул. Всматриваются в меня внимательно и хотя трясутся от нетерпения - ни-ни, не прикасаются. Вот такой дурацкий рационализм. С той поры он стал мне ненавистен.

А как-то ночью, когда моя бессонница меня томила, я подумал об этом, и возникла идея пьесы. Реализовал ее в один месяц. Теперь уже и в театре идет. Только зачем им нужно было еврейскую тему убирать, не знаю. А вот несколько фраз типа "евреи очень любят выпить за спиной у арабских народов..." оставили.

Мне как-то пришлось быть главой президиума в Доме культуры "Красный текстильщик" на вечере, где Саша Соколов читал свою прозу. Посадили меня в центре длинного стола, как генерала на свадьбе. Слева от меня - Саша Соколов, справа - черносотенный священник (уж поверьте мне, я знаю, что говорю). А в зале - представители "Памяти". Я ведь и не сразу понял, что это за публика. И как по разыгрываемому спектаклю, подходит под конец вечера к моему священнику другой, из зала, и говорит: "Давайте встанем и споем "Вечная память", люди требуют". И все встали и начали петь. Знамена появились, хоругви. А зал - в три раза больше, чем в театре на Малой Бронной.

Очень мне не по нутру подобные спектакли, и, будучи человеком неучтивым, я повернулся и бочком-бочком за кулису. Потом вижу, Саша Соколов ускользает в противоположную кулису.

Два чувства я испытал - отвращения к зрелищу, происходящему в зале, и приязнь к Саше.

- В журнале "Театр", где опубликована ваша пьеса, есть также небольшое интервью, в нем приведены следующие слова: "С языком просто - мой антиязык от антижизни". У Вольфганга Казака же можно прочитать, что размышления героя повести "Москва - Петушки" излагаются "необычным, приподнятым языком с примесью литературных аллюзий". Что вы думаете по этому поводу?

- Что касается "Театра", то ничего подобного я не произносил. Зачем приписывать совсем не свойственные мне фразы? И потом, что они все ищут антиязык, аллегории, аллюзии... Неужели нельзя выражаться по-человечески? Когда мы им напомним, что есть просто хороший русский язык? А самое главное не в том, что стиль их неправилен - неправильна их победоносность!

В одной из недавно опубликованных статей о писателе Венедикте Ерофееве есть такие слова: он "сказал о России точнее, глубже, с большой любовью, поэзией, жалостью, чем кто бы то ни был из пишущих в наши дни". И сегодня судьба его уже известна. Правда, сам он мрачно шутит: "В 1986 году радиостанция "Немецкая волна" в одной из передач сообщила, что "скончался русский писатель Венедикт Ерофеев". Тогда я взял зеркальце и подышал на него. Действительно, ничего. Я подумал и сказал: "Если меня приговорят к повешению и приведут приговор в исполнение, я через час встану и пойду дальше". Как говорил герой "Петушков": "Во всей земле... во всей земле, от самой Москвы и до самых Петушков - нет ничего такого, что было бы для меня слишком многим".

"Московские новости". 1989. No 50, 10 дек. С. 13

Беседу вел Игорь Болычев

"Умру, но никогда не пойму..."

В 1970 году в количестве двух экземпляров на машинке вышла в свет повесть 30-летнего Венедикта Ерофеева "Москва - Петушки". Прочла ее "вся Москва", а затем и провинция, близкая и далекая. Автора признали и полюбили без всяких подсказок литературной критики.

А ведь повесть не очень-то льстила. Мрачная картина упадка и самоистребления общества вырисовывалась из блистательного игрового текста, какого давно не видел истосковавшийся по искусству слова читатель.

Сейчас Венедикт Ерофеев обременен славой, хотя жизнь его далека от того, что именуется "процветанием". Он перенес тяжелую операцию, благодарное отечество отвалило ему 26 рублей пенсии по инвалидности. Его пьеса "Вальпургиева ночь, или Шаги Командора" идет в театре, эссе "Розанов глазами эксцентрика" опубликовано в альманахе "Зеркала", а повесть "Москва - Петушки" напечатана уже дважды - в журнале "Трезвость и культура" и в альманахе "Весть". Писатель любим литературными друзьями, его одолевают интервьюеры из-за границы, представители отечественной прессы, почитатели, посетители...

Но давайте от "счастливого конца" вернемся к началу. Если кого-то шокирует необычность суждений автора "Москвы - Петушков", тот волен искать в литературе и в жизни другие ориентиры.

- Венедикт Васильевич, правда ли, что в школе вы всегда были отличником и, приехав из "глубинки", сразу поступили в МГУ имени Ломоносова?

- Имени Ломоносова... Это я взял и приехал, мне было страшно немножко, потому что я действительно впервые за свою жизнь пересекал Полярный круг. Тем, кто пересекал его с юга на север, и то страшновато, а тому, кто с севера на юг - куда страшнее... Я увидел первую березку и обалдел, я увидел...

- В семнадцать лет?

- Мне еще не было семнадцати. Я увидел первую корову и подивился: ба, еще на свете есть коровы. Я, однако, доехал до Москвы... Экзаменов тогда не требовалось, только собеседование. Прошел получасовое собеседование с профессором Шанским, и он сказал добро. Я тут же подал телеграмму в Кировск, на Кольский полуостров: "Поступил. Ерофеев. Всё". А первое, что я услышал, когда вошел в этот храм науки имени Ломоносова, было: делай раз, делай два, напра... нале... и так далее. Я тут недавно рассказывал Центральному телевидению одну историю, но они едва ли пропустят. Это уж точно. Майор, который вел наши военные занятия, сказал однажды: "Ерофеев! Почему вы так стоите? Неужели нельзя стоять стройно, парам-пам-пам! Главное в человеке, и он прохаживается перед строем наших филфаковцев, - главное в человеке выправка!" Ну, я ему и сказал, это, мол, вовсе не ваша фраза, это точная цитата из Геринга, конец которого, между прочим, известен...

- А что, интересно, ответил товарищ майор?

- Товарищ майор ничего не ответил, но дал мне глазом понять, что мне недолго быть в МГУ имени Ломоносова. Но ничего не возразил - что на это возразишь!

- И майор как в воду глядел...

- Да, после третьего семестра меня, ну и так далее.

- И чем вы занимались, так сказать, до 1985 года?

- Чем занимался? Да чем только не занимался. Работал каменщиком, штукатуром, подсобником на строительстве Черемушек, в геологоразведочной партии на Украине, библиотекарем в Брянске, заведующим цементным складом в Дзержинске Горьковской области... Кем угодно.

- И все это время вас не печатали?

- Как то есть не печатали, когда практически во всех государствах... Сначала был на меня наплыв стран НАТО, примерно с 76-го по 81-й, потом они отхлынули. Потом пошли страны Варшавского Договора.

- У нас вас тоже читали, и очень немало...

- Дело даже не в этом. Были читатели очень дурного разбора. Им было наплевать на суть, главное, был оттенок запрещенности. Такие никогда не будут смотреть Рафаэля, а вот надписи в туалете Курского вокзала будут очень и очень изучать.

- Но были и другие?

- Еще бы, я для них это и делал. Я, когда писал, знал заведомо, кого имею в виду.

- Извините за некорректный вопрос: на что вы жили? И где брали время, чтобы писать?

- Ну я же постоянно работал. А когда я писал, лежа на второй полке строительного вагончика, ко мне подходили и говорили: а ты чего там кропаешь? Ты чего, в институт хочешь поступать? Все равно не поступишь - туда только по блату поступают, так что нечего кропать, давай пойдем пить водяру. Таким образом снимается всякая проблематика. Или вот еще очень неплохой штрих к...

- К вашей биографии?

- Да не обо мне речь. Я имею в виду русский народ. Вернее, советизированный... Так вот вам случай. Упал кабель в траншею с ледяной водой. И ведь кому-то нужно лезть его вытаскивать. И самое странное - никто не решается. Я гляжу на своих коллег - никто. И я - не потому, что опять же отважный человек, а потому, что мне было противно на них глядеть, - я полез. А в это время проходит мимо мамаша с ребенком, показывает ему на меня, у которого в жизни не было ни одной четверки, и говорит: вот, если будешь плохо учиться, то придется потом, как этому дяде, по траншеям лазить.

- А правда, что вы однажды чуть-чуть не побывали в Сорбонне?

- Меня пригласили из Парижского университета на филологический факультет, и одновременно с этим было приглашение от главного хирурга-онколога Сорбонны, сейчас не помню фамилий, тем более что мне не отдали назад этих приглашений. И приглашения эти были отпечатаны так красиво и на такой парижской бумаге и все такое... И вот тут стали заниматься почему-то моей трудовой книжкой. Ну зачем им моя трудовая книжка, когда нужно отпустить человека по делу? А тем более когда зовет главный хирург Сорбонны - он ведь зовет вовсе не в шутку, кажется, можно было понять. И они копались, копались - май, июнь, июль, август 1986 года - и наконец объявили, что в 63-м году у меня был четырехмесячный перерыв в работе, поэтому выпустить во Францию не имеют никакой возможности. Я обалдел. Шла бы речь о какой-нибудь туристической поездке - но ссылаться на перерыв в работе двадцатитрехлетней давности, когда человек нуждается в онкологической помощи, - вот тут уже... Умру, но никогда не пойму...

- Венедикт Васильевич, а вы знаете, "кто виноват"?

- Понятия не имею. Ты бы еще спросил, "что делать?". И вообще пора кончать с этой фразеологией. Нужно избрать для первого случая хотя бы немножко другую, а там, глядишь, и остальное получится.

- Кстати, о фразеологии. Вот термин "советская интеллигенция".

- Господи, а это что такое?

- Как вы относитесь к тому, что советская интеллигенция должна унаследовать лучшие традиции интеллигенции русской?

- Понимаю, понимаю, о чем речь. Но это чистейшая болтовня. Чего им наследовать? Советская интеллигенция истребила русскую интеллигенцию, и она еще претендует на какое-то наследство...

- А как вы оцениваете современное состояние культуры - как кризисное?

- Никакого кризиса нет, и даже полное отсутствие всякого кризиса. Добро бы был хотя бы элементарный кризис, а то вообще - ни культуры, ни кризиса, решительно ничего.

- Но что-то интересное в современной литературе все же появляется?

- Появляться появляется. По-моему, самое перспективное сейчас направление - это вот те поэты, что плетутся в хвосте у обэриутов.

- А в прозе?

- В прозе мне нравятся наши культуртрегеры типа Михаила Гаспарова, Сергея Аверинцева. А среди прозаиков не нахожу никого. Я, по-моему, их хорошо всех ощупал и ничего пока не нашел.

Меня дважды спросили, каким критерием мерить?! И я сказал: очень простым критерием - сколько я б ему налил, это абсолютно точный критерий. Кому - ни граммули, кому - и то погодя - грамм сто. Василю Быкову - полный стакан, даже с мениском, Алесю Адамовичу - даже сверх мениска, ну и так далее. А вообще-то о прозе нечего и говорить.

- Вы считаете, это безвозвратно?

- По-моему, безвозвратно. Все, что делается в России - все безвозвратно. Даже могил ничьих не найти. Нам ли еще шутить по поводу безвозвратности.

- А что у вас из написанного еще не напечатано сегодня? Что мы, надеюсь, скоро прочтем?

-- Ну не знаю, потому что "Заметки психопата" вряд ли решаться печатать. Там очень много не то чтобы непристойностей, но неожиданных лексических оборотов. К непристойностям они уже привыкли, я наблюдаю за телевидением, уже с голыми задами ходят, но вот с лексическим проворством они никогда не примирятся. Потом еще "Благая весть", роман "Дмитрий Шостакович", потерянный в моих скитаниях по Отечеству, потом статьи о норвежцах - о Кнуте Гамсуне, Бьёрнсоне, о позднем Ибсене...

- А стихи вы писали когда-нибудь?

- Писал. То - под Маяковского, то - под Игоря Северянина, когда мне было лет шестнадцать-семнадцать. И у меня то получалось, то не получалось. И потом я решил, что хватит дурака валять. Вообще в молодости я влюблялся во всех поочередно. Сначала в Бальмонте, потом спустя два месяца, Белого, ну и так далее.

- А осталась какая-нибудь любовь из этих юношеских влюбленностей?

- Все остались, в том-то и дело. Всем признателен. А то ведь люди обычно лихо расправляются с теми, кому они обязаны. Люди, подхватившие самое необходимое, скажем, у Анны Андревны или у Марины Иванны, уже смотрят на них как бы свысока, а то и просто плюют. Вот это мне непонятно. Я, например, совершенно люблю каждого человека, который хоть немножко обязан. Будь то Бальмонт, будь то Северянин.

- Как вы познакомились с русским Серебряным веком на Кольском полуострове? Или тогда были еще книжки?

- Ну как были книжки? Были, конечно, типа "Как закалялась сталь" моего любимого Николая Островского.

- А где же вы познакомились с чередой ваших возлюбленных, начиная с Бальмонта?

- Ну, это уже, разумеется, когда поступил на первый курс в МГУ. Хоть и ничего еще не было издано, но среди студентов - основное студенчество было настолько плохо, что противно и вспоминать - но опять же, как всегда, как и в Царскосельском лицее, непременно найдется кто-то, кто кое-чего кое в чем смыслит. Так вот мне повезло, я на них напал.

- А если говорить об учителях литературных?

- Конечно, Салтыков-Щедрин, Стерн, Гоголь, ранний Достоевский, ну и так далее, я мог бы слишком многих перечислить. Но в конце концов даже Северянин и то учитель, даже Афанасий Фет - и то учитель.

А теперь давайте, задавайте ваш последний вопрос. Я очень люблю последние вопросы, как не люблю первых и вторых.

- Хорошо. Вот вы сегодня всем стали нужны. Вчера у вас было ЦТ, сейчас я, там, в соседней комнате, ждет девушка из "Экрана". Эти "цветы запоздалые"... Как они вам?

- Ну, какой вопрос, очень поэтический и ненужный. Не "цветы запоздалые", вовсе нет. Наоборот, меня бесит не их запоздалость, а эта вот их запоздалая расторопность. Вот что бесит меня больше всего.

"Авто". 1991. No 18, 7-13 мая. С. 12

Беседу вел Игорь Болычев

"Умру, но никогда не пойму этих скотов"

...Предлагаем вашему вниманию одно из последних интервью Венедикта Ерофеева, лишь частично опубликованное в "Московских новостях" незадолго до смерти автора. Пришло время напечатать его полностью, без всяких изъятий, не смущаясь резкостью отдельных суждений и характеристик великого русского писателя.

- Венедикт Васильевич, чем вы занимались, так сказать, до 1985 года?

- Чем занимался? Да чем только не занимался. Работал каменщиком, штукатуром, подсобником на строительстве Черемушек, в геологоразведочной партии на Украине, библиотекарем в Брянске, заведующим цементным складом в Дзержинске Горьковской области... Кем угодно. Людям и во сне не приснится.

- В 69-м году вы написали "Москву - Петушки"...

- Я-то ее закончил в январе 70-го, но уже не имеет значения, какая там разница...

- И все это время вас хоть и не печатали, но зато читали...

- Как то есть не печатали, когда практически во всех государствах... Сначала был на меня наплыв стран НАТО, примерно с 76-го по 81-й, потом они отхлынули. Потом пошли страны Варшавского Договора.

- Ну а в России, давайте о России...

- Опять о России, вечно о ней, о бедной...

- У нас тоже читали, и очень немало людей. Я помню, в 80-м году читал ваши "Петушки" в общежитии МФТИ - заведения, весьма далекого от литературы. А вы все эти годы чувствовали своего читателя?

- Да нет, дело даже не в этом. Были читатели очень дурного разбора. Им было наплевать на суть, главное, был оттенок запрещенности. Такие никогда не будут смотреть Рафаэля, а вот надписи в туалете Курского вокзала будут смотреть очень и очень.

- Извините за некорректный вопрос: на что вы жили? И где брали время, чтобы писать?

- Ну я же постоянно работал. А когда я писал, лежа на второй полке строительного вагончика, ко мне подходили и говорили: а ты чего там кропаешь? Ты чего, в институт хочешь поступать? Все равно не поступишь - туда только по блату поступают, так что нечего кропать, давай пойдем пить водяру. Таким образом снимается всякая проблематика. То есть великолепный рабочий класс у нас. Или вот еще очень неплохой штрих к...

- К вашей биографии?

- Нет, на мою биографию наплевать в конечном счете. Я имею в виду русский народ. Так вот, стоит кабелеукладчик, но у него каким-то постыдным образом эта вот основная чудовищная металлическая стрела падает, и все тут. И почему она падает, никому не понятно, но все-таки падает. И ведь кому-то надо подползти под нее и подключить там кабель. И самое странное - никто не решается. Я гляжу на всех своих коллег - никто. А вдруг эта штука возьмет да рухнет действительно. Она то и дело и впрямь рухает. вам случай. И не потому, что отважный человек, а потому, что мне было противно на них глядеть, - я встал, подвесил куда надо этот кабель, и как только из-под этой стрелы колоссальной железной выполз, она тут же и упала.

А был такой случай. Вывалился кабель в траншею с ледяной водой, и я полез в эту траншею. А в это время проходит мимо мамаша с ребенком, показывает ему на меня, у которого в жизни не было ни одной четверки, и говорит: вот, если будешь плохо учиться, то придется потом, как этому дяде, по траншеям лазить.

- Венедикт Васильевич, а что за история с Сорбонной?

- Меня пригласили из Парижского университета на филологический факультет, и одновременно с этим было приглашение от главного хирурга-онколога Сорбонны, сейчас не помню фамилий, тем более что мне не отдали назад этих приглашений. И приглашения эти были отпечатаны так красиво и на такой парижской бумаге и все такое... И вот тут стали заниматься почему-то моей трудовой книжкой. Ну зачем им моя трудовая книжка, когда нужно отпустить человека по делу? А тем более когда зовет главный хирург Сорбонны - он ведь зовет вовсе не в шутку, кажется, можно было понять. И они копались, копались - май, июнь, июль, август 1986 года - и наконец объявили, что в 63-м году у меня был четырехмесячный перерыв в работе, поэтому выпустить во Францию не имеют никакой возможности. Я обалдел. Шла бы речь о какой-нибудь туристической поездке - но ссылаться на перерыв в работе двадцатитрехлетней давности, когда человек нуждается в онкологической помощи, - вот тут уже... Умру, но никогда не пойму этих скотов.

- Не возражаете, если мы поговорим о русской интеллигенции?

- Господи, а это что такое?

- Считаете ли вы себя интеллигентом?

- (Смех). Нет, ну надо же... Я, конечно, буду отвечать на этот самый паскудный из всех вопросов, который тут... И потом я не вижу никакой интеллигенции.

- А как вы относитесь к тому, что советская интеллигенция должна унаследовать лучшие традиции интеллигенции русской?

- Это чистейшая болтовня. Чего им наследовать? Советская интеллигенция истребила русскую интеллигенцию, и она еще претендует на какое-то наследство...

- А существует ли советская литература? Вы советский писатель?

- Любой рассмеется в ответ на такой вопрос. Но я даже смеяться не буду, потому что мне врачи смеяться запретили.

- Можно ли говорить о кризисе русской культуры?

- Никакого кризиса нет, и даже полное отсутствие всякого кризиса. То есть вообще ничего нет. Добро бы был хотя бы ну элементарный кризис, а то вообще ни культуры, ни кризиса, ничего, решительно ничего.

- Появляется ли сейчас что-нибудь интересное в современной литературе?

- Появляться появляется. Но, по-моему, самое перспективное сейчас направление - это вот те, что плетутся взаду у обериутов.

- Вы считаете это направление самым перспективным?

- Да, а остальные... Ну неужели Чингиз Айтматов перспективен, ведь смешно говорить об этом. И при всем моем почтении к Алесю Адамовичу, Василю Быкову, все равно считал самым перспективным направлением, которое идет вслед за обериутами. Поэты вроде Коркия, Иртеньева, Друка, Пригова. Они просто иногда кажутся очень шалыми ребятами, но они совсем не шалые ребята, они себе на уме в самом лучшем смысле этого слова.

- А в прозе?

- А в прозе никого не нахожу. В прозе мне нравятся наши культуртрегеры типа Михаила Гаспарова, Сергея Аверинцева. А среди прозаиков я не нахожу никого. Я, по-моему, их хорошо ощупал всех и ничего пока не нашел.

- Венедикт Васильевич, а что у вас из написанного еще не напечатано сегодня?

- Ну не знаю, потому что "Заметки психопата" вряд ли решаться печатать. Они вряд ли на это пойдут, потому что там столько, - я говорю не о непристойностях, - но неожиданных лексических оборотах, мягко говоря. К непристойностям уже привыкли, я наблюдаю за телевидением, уже с голыми задами ходят, но вот с лексическим проворством они никогда не примирятся.

- Вы еще упоминали "Дмитрия Шостаковича"...

- А это уже пропало навеки... Потом "Благая весть", надо ее восстановить. Потом статьи о норвежцах - о Кнуте Гамсуне, Бьёрнсоне, о позднем Ибсене, все ведь это надо как-то найти...

- А писали когда-нибудь стихи?

- Писал. То - под Маяковского, то - под Игоря Северянина, когда мне было лет шестнадцать-семнадцать. И у меня то получалось, то не получалось. И потом я решил, что хватит дурака валять.

- И стали "говорить шекспировскими ямбами"...

- Ну примерно то.

- А ваши поэтические пристрастия? Вы говорили, что ближе всего вам русский Серебряный век, начало века?

- Ну начало, конечно, ближе, чем середина.

- А в этом Серебряном веке кто?

- В молодости я влюблялся во всех поочередно. Сначала втюрился в Константина Бальмонте, потом, спустя два месяца, - в Игоря Северянина, спустя три месяца - в Андрея Белого, ну и так далее. Я был влюбчивый. Как говорила мать Олега Кошевого: он просто влюбчивый. Обо мне то же самое можно сказать.

- А осталась какая-нибудь любовь из этих юношеских влюбленностей?

- Все остались, в том-то и дело. Всем признателен. А то ведь люди обычно лихо расправляются с теми, кому они обязаны. Люди, подхватившие самое необходимое, скажем, у Анны Андревны или у Марины Иванны, уже смотрят на них как бы свысока, плюют просто. Вот это мне непонятно. Я, например, совершенно люблю каждого человека, который хоть немножко обязан. Будь то Бальмонт, будь то Северянин, - я знаю, что они немножко придурки, но все равно люблю.

- Как вы познакомились с русским Серебряным веком на Кольском полуострове? По книжкам?

- Ну как, были книжки? Были, конечно, типа "Как закалялась сталь" моего любимого Николая Островского. Потом еще какая-нибудь гадость. Именно на этом мы ми растились, то есть на такой вот приподнятой паскудщине... Я бы сказал, но не люблю матершину несвоевременную.

- А где же вы познакомились с чередой ваших возлюбленных?

- Это, разумеется, когда поступил на первый курс в МГУ. Хоть и ничего еще не было издано, но среди студентов - основное студенчество было настолько плохо, что противно и вспоминать - но опять же, как всегда, как и в Царскосельском лицее, непременно найдется семь на восемь людей, которые кое-чего кое в чем смыслят. Так вот мне повезло, я на них напал.

- А кого вы числите своими учителями?

- Конечно, Салтыков-Щедрин, Стерн, Гоголь, ранний Достоевский, ну и так далее, я мог бы слишком многих перечислить. Но в конце концов даже Северянин и то учитель, даже Афанасий Фет - и то учитель.

- А в жизни встречался вам человек, которого вы считали своим учителем?

- Да, встретился. Мой однокашник Владимир Муравьев (в настоящее время переводчик, историк английской литературы, критик. - И.Б.). В университете мне сказали: "Ерофеев, ты тут пишешь какие-то стишки, а вот у нас на первом курсе филфака человек есть, который тоже пишет стишки". Я говорю: "О, вот это уже интересно, ну-ка покажьте его мне, приведите мне этого человека". И его, собаку, привели, и он оказался, действительно настолько сверхэрудированным, что у меня вначале закружился мой тогда еще юный башечник. Потом я справился с головокружением и стал его слушать. И было чего слушать. И если говорить об учителе нелитературном, то - Владимир Муравьев. Наставничество это длилось всего полтора года, но все равно оно было более или менее неизгладимым. С этого все, как говорится, началось.

- Венедикт Васильевич, а есть ли у вас ученики? Вы рассказывали, что ребята, которые как вы выразились, "плетутся взаду у обериутов", подарили вам стихотворный сборник с надписью "Все мы вышли из "Петушков"...

- Опять же без всякой гордыни я считаю, что это наилучшее направление в русской поэзии. А о прозе что и говорить, она погибла.

- Вы считаете, это безвозвратно?

- По-моему, безвозвратно. Все, что делается в России - все безвозвратно. Даже могил ничьих не найти. Нам ли еще шутить по поводу безвозвратности.

- А если говорить о прозе не только "молодых"?

- Мы однажды говорили о прозе и меня спросили, каким критерием мерить? И я сказал: очень простым критерием - сколько я б ему налил, это абсолютно точный критерий. Астафьеву ни грамма, Белову - ни граммули, Распутину - и то погодя, ну туда-сюда, грамм сто, Василю Быкову - полный стакан, даже с мениском, Алесю Адамовичу - даже сверх мениска, ну и так далее.

- Венедикт Васильевич, в Театре на Малой Бронной прошла премьера вашей "Вальпургиевой ночи". Понравилось вам, как ее поставили?

- Чудовищно не понравилось. Я даже заранее главной администраторше театра заказал себе место крайнее справа, чтобы уйти.

- Но все же досмотрели?

- Досмотрел.

- Значит, не настолько чудовищно, можно было досмотреть?

- Я, знаете ли, еще и педантичен. Но нельзя же урезать, так урезать-то... Всю израильскую тему... Диалоги...

- И реплики санитарки Тамарочки?

- То, что это было убрано, это чепуха, хотя это, в сущности, не чепуха. Когда я был в Четвертом отделении, мне приходилось несколько недель подряд слушать вот эту фразеологию. И никому не советую ее слушать. И когда я сказал: "Женщина, вы все-таки женщина, вы неужели не можете без этого?" А она сказала: "А ты кто такой..." Ну, все понятно. А дальше она говорила примерно две минуты то, что она говорила...

- В пьесе?

- Нет, ну в какой же пьесе, добро бы в пьесе, а то именно в Четвертом отделении больницы Кащенко. В пьесе это бы еще хорошо.

- Венедикт Васильевич, позвольте вопрос дурацкий. Вы знаете, "кто виноват"?

- Понятия не имею, еще бы задал вопрос "что делать?". Пошел ты с этими вопросами. Я не люблю таких вопросов. И вообще пора кончать с этой фразеологией. Нужно избрать для первого случая хотя бы немножко другую, а там, глядишь, и остальное получится.

- А что вы скажете о перестройке?

- Мне незачем перестраиваться. Остаюсь статус-кво, и навеки останусь.

- А вообще?

- А вообще-то недурно. А теперь давайте, задавайте ваш последний вопрос. Я очень люблю последние вопросы, как не люблю первых и вторых.

- Хорошо. Вот вы сегодня всем стали нужны. Вчера у вас было ЦТ, сейчас я, там, в соседней комнате, ждет девушка из "Экрана". Эти "цветы запоздалые"... Как они вам?

- Ну, какой вопрос, очень поэтический и ненужный. Не "цветы запоздалые", вовсе нет. Наоборот, меня бесит не их запоздалость, а эта вот их запоздалая расторопность. Вот что бесит меня больше всего.

- Спасибо.





Метки: Ерофеев

07-07-2009 21:38 (ссылка
Павел Ярков
Павел Ярков

Д М И Т Р И Й Ш О С Т А К О В И Ч

Венедикт Ерофеев

Д М И Т Р И Й Ш О С Т А К О В И Ч

(отрывок)

1

... Из полного адреса я помнил только название улицы "Коммунистический тупик", но летел туда как на крыльях. Играя духом, рукой рисовал в трепетном с бодуна воздухе блаженство второго свидания. С ней! - волоокой, для меня все еще потусторонней, гармониесообразной. Я и сам был меломаном, когда не пил. Но когда я не пил? Скажи, Шостакович, когда?

В тупике я быстро нашел особняк - выбрал, как в Верховный Совет: один из одного. И не ошибся: остальные были хибары. А этот выдавался, выдвигался, выпячивался, торчал, как пуп земли. Древней, владимиро-суздальской.

Она мне так и сказала: "В тупике выбирай любой особняк по вкусу". А вкус у меня был. Я славился своим вкусом - она это знала. Уже наизусть.

Массивная дверь оказалсь незапертой: через пустую прихожую - вестибюль - я прошел в первую залу. Она тоже была абсолютно пустой, но за дверью стоял дикий хохот - резной дверью напротив.

Я постучал: хохот усилился, но дверь не открылась. "Хохот сам по себе, дверь сама по себе!" - про себя оценил я ситуацию вслух и опустился сознанием в кресло. Поскольку на ломберном столике стояла ногами початая бутылка кинзмараули, с парой бокалов, я решил выпить. Читаем: рыба-пила. А кто теперь не пьет?

Хохот то усиливался, то затихал - слов не было слышно: в этой стране вербальный язык вышел из моды. Вышли мы все из народа, а язык вышел - из моды. Как говорит логопед, был, да весь вышел.

Я погромче еще было раз постучал в закрытую дверь и, не зная ответа, сел. Смирно. Выпил. У нас давно так: кто-то стучит, кто-то садится. Но являть в едином лице оба действа считается извращением. Я поэтому выпил по норме. Знать, ценить, уважать культурную норму любой - подчеркиваю, любой деятельности учили меня во всех моих университетах. Вокруг Горького, Владимира и Москвы. Во всех моих университетах - до отчисления. Приказом ректора. По исключении из комсомола. Из коллектива. Правило не бывает без исключения. Это - норма.

Вдруг смех прекратился. Перестал быть как-то внезапно и разом. Через минуту в оглушительной сверхтишине родилась, нарастая крещендо, ни на что не похожая нота - завыванье. За стеной попадали стулья, и раздался звероподобный рык! - еще две минуты какой-то возни, и все стихло. Молча и навсегда.

Я выпил еще бокал и за неимением ключа взял ломик. Резная дверь, будучи слишком массивной, но с мелким запором, сопротивлялась недолго.

... Зрелище, представшее моему нетрезвому взору, было душераздирающим. Если бы у меня за спиной до того хлопали крылья, они бы опали. Просто бы отвалились, усохнув, за полной ненадобностью. Что ангельского субстанционально?- ничего человеческого вотще не существовало в коммунистическом мире: мерзость запустения являла собой открытая без ключа комната смеха. Но рыдание и скрежет зубовный не заглушили бы теперь мертвенной тишины.

Тринадцать с высокими спинками стульев (два из которых были опрокинуты навзничь), спугнув робкую было надежду своей пустотой - полным отсутствием смехолюбивых сидельцев, зловеще окружали, как столбы государственной границы, забитый яствами стол. Забитая дверь, какую по вкусу пришлось открывать без ключа ломом, становилась алллегорически ясной - даже прозрачной. Весь этот антураж, бутафорские яства, пирамида бутылок шампанского, тринадцать одиноких - одинаковых стульев, вся эта мертвечина - натюрморт - стягивала лучи зренья и ужаса к живой голове в центре. Мира: к отрезанной голове Дмитрия Шостаковича на блюде. В центре стола!

Я взвыл, не услышав своего собачьего воя, и - бросился вон...

2

И было утро, и был вечер, и полыхали зарницы, и южный ветер сгибал тамаринды, и колхозная рожь трепетала в лучах заката. Мой разум глох, и сердце оскудевало, и не хватало дыхания, и грудь моя теснилась от миллионов предчувствий, и я в первый раз посмотрел на небо. - Я, никогда не глядевший на небо.

И - в тот же час - свершилось! сквозь метания беспокойных звезд ворвался в унылую музыку сфер охрипший хор серафимов, и завеса времен заколыхалась от сумасшедшего томления и раздралась надвое, - и вопль ужаса и восхищения оглушил меня и опрокинул в придорожную канаву. И кто-то давился от смеха над моей головой, и тряс меня за волосы, и говорил:

- Что делаешь ты, брат мой, в этом мире, ты, который больше, чем этот мир?

И я поднял голову, и дышал в пространство водочным перегаром, и ничего не видел, кроме тьмы.

И холодная грязь текла мне за шиворот, и было утро, и был вечер, и полыхали зарницы, и взгляд мой выражал недоумение, смешанное со страхом, и уши мои вздымались, и дыхание было прерывисто.

И бесплотный сосед мой говорил мне:

- Слушай меня - теперь - самый светлый из всех онемевших, - ты хорошо ли исчислил сроки? Ведь я один из тех, кто оставался с Ним до конца - с Ним и с тобой, - ты помнишь?

Так говорил тот, кому я внимал и кто не хотел быть зрим. И я отвечал ему:

- Кто бы ты ни был, слова твои ложатся мне на сердце, но божественный синтаксис твой не вполне изъясним.

И он рассмеялся и сказал мне:

- Наступит время и ты поймешь: с тех пор, как звезда наша стала заново восходить, и перепуганный Творец ввел в наших сферах систему тайных доносов, ни один мыслящий призрак не хочет быть понятым в пределах, указанных Тем, чей дух почил на небе с ударом молнии, возвестившей мое явление. И вот - прежде чем расступится тьма, ты возвратишься в тот мир, которому теперь не принадлежишь, сердце твое сто тридцать раз сожмется от страха и таинственных речений, и увидишь край, где томятся души поверженного воинства Люцифера, и изведаешь силу трех испытаний - и тогда разум Того, Чьи милости скрыты, осенит твою голову, разбухающую от невезения - ты этого хочешь, мой юный страдалец? Ты хочешь идти со мной?

И он говорил, и меня забавляло проворство его декламаций, и все голоса во мне смолкли перед сладкой потребностью чуда.

Но мгла становилась бездонной, и я заклинал его назвать себя, и он не хотел, и шептал мне на ухо, и обливал меня дождем, и щекотал, и смеялся, - и уносил меня на крыльях блеющего смеха.

И, унося, раздвигал мои пределы, и обволакивал рассудок тьмой непроницаемых аллегорий, и все горизонты свивались в кольцо, и опрокинутый небосвод, и в нем растворились ликующие наши тела, отрешившиеся от бремени всех измерений, и свистели полуденные ветры, и с грохотом проносились тысячелетия из конца в конец эфирных равнин, и - распахнулись врата адовы.

- Не бойся открыть глаза, - говорил мне Дух, сроднившийся со мной в изнуряющих блаженствах полета, - не бойся открыть глаза, мой усталый брат. Вот мы перешли рубеж, отделяющий горние страны от пределов, осужденных на покаяние и вечные муки.

И первое искушение уготовано было мне, и глаза мои, повинуясь приказу, блестели, и панически острый взгляд блуждал среди мрачных теснин, и дымные факелы озаряли утесы оловянным мерцанием, и бросали на жесткие щеки каждого из поверженных ангелов тьму фиолетовых бликов, и громко слышна стала музыка сфер, и первой явилась дива...

3

Милиция ехала долго - верхом ездить она не умела. Да и лошади пали - в год великого перелома. Ребер.

Она - это тысячеглавая гидра без ног, без сердца, без сострадания. Она в числе семи человек с ружьем приехала на козле - знаменитой в совдепии автомашине ГАЗ-69. Колеса которой, как всегда, восьмерили и крутились в разные стороны.

Старший - старлей, соскочив, что-то нечленораздельно рявкнул перед массивной дверью, и шестеро остальных, как обычно - шестерок, бросились врассыпную. Сделав вид, что они оцепили в злом преступлении подозреваемый особняк, четверо из шестерки лягавых постепенно стали сжимать кольцо. Гранаты-лимонки в правой руке - у каждого по две штуки. По рыку-команде старлея - дружно и разом выдернув чеку, чекисты буду отныне их называть собственным именем - пугающе, но не страшно забросали звенящие окна взрывчаткой и под грохот хлопуш ворвались со всех четырех сторон - со всех ног - в переполошенное здание: абсолютно пустое.

- Абсолютно пустое! - самый грамотный, с неполным трехклассным образованием чекист доложил по уставу старлею. Какой, все еще опасаясь оружья и зверства бандитов, мялся на улице: жался к козлу. Другой, безголовый, но порасторопней чекист опрометчиво вынес на блюде голову Дмитрия Шостаковича.

- Верни взад! - не вынес дикого зрелища старший страшный во гневе - начальник и, выхватив блюдо, бросился в распахнутый изнутри особняк.


Метки: Ерофеев

07-07-2009 21:08 (ссылка
Павел Ярков
Павел Ярков

Венедикт Ерофеев: Краткие биографические сведения

Издательство "Х. Г. С.", М., 1997
OCR: А.Ноздрачев (nozdrachev.narod.ru)
---------------------------------------------------------------

Ерофеев Венедикт Васильевич. Родился 24. 10. 1938 г. на Кольском полуострове за Полярным крутом. Впервые в жизни перешел Полярный круг (с севера на юг, разумеется), когда по окончании школы с отличием на 17-ом году жизни, поехал в столицу ради поступления в Московский университет. Поступил, но через полтора года был отчислен за нехождение на занятия по военной подготовке. С тех пор, то есть с марта 1957 г. работал в разных качествах и почти повсеместно: грузчиком продовольственного магазина (Коломна), подсобником каменщика на строительстве Черемушек (Москва), истопником-кочегаром (Владимир), дежурным отделения милиции (Орехово-Зуево), приемщиком винной посуды (Москва), бурильщиком в геологической партии (Украина), стрелком военизированной охраны (Москва), библиотекарем (Брянск), коллектором в геофизической экспедиции (Заполярье), заведующим цементным складом на строительстве шоссе Москва - Пекин (Дзержинск Горьковской области) и многое другое. Самой длительной, однако, оказалась служба в системе связи: монтажник кабельных линий связи (Тамбов, Мичуринск, Елец, Орел, Липецк, Смоленск, Литва, Белоруссия - от Гомеля до Полоцка через Могилев и прочее и прочее). Почти 10 лет в системе связи. А единственной работой, которая пришлась по сердцу, была в 1974 г. в Голодной степи (Узбекистан, Янгиер), работа в качестве "лаборанта паразитологической экспедиции", и в Таджикистане в должности "лаборанта ВНИИДиС по борьбе с окрыленным кровососущим гнусом". С 1966 г. - отец. С 1988 г. - дед (внучка Настасья Ерофеева).
Писать, по свидетельству матери, начал с 5 лет. Первым, заслуживающим внимания, сочинением считаются "Заметки психопата" (1956-1958 гг.), начатые в 17-летнем возрасте, самое объемное и самое нелепое из написанного. В 1962 г. - "Благая весть", которую знатоки в столице расценили как вздорную попытку дать Евангелие русского экзистенциализма и "Ницше, наизнанку вывернутого". В начале 60-х годов написано несколько статей о земляках-норвежцах (одна о Гамсуне, одна о Бьернсоне, две о поздних драмах Ибсена), все были отвергнуты редакцией "Ученых записок ВГПИ", как ужасающие в методологическом отношении. Осенью 69 г. добрался, наконец, до собственной манеры письма и зимой 70 г. нахрапом создал "Москва - Петушки" (с 19 января до 6 марта 1970 г.). В 1972 г. за "Петушками" последовал "Дмитрий Шостакович", черновая рукопись которого была потеряна однако, а все попытки восстановить ее не увенчались ничем. В последующие годы все написанное складывалось в стол, в десятки тетрадей и толстых записных книжек, если не считать написанного под давлением журнала "Вече" развязного эссе о Василии Розанове и "Маленькой ленинианы". Весной 1985 г. была написана трагедия в 5-ти актах "Вальпургиева ночь, или шаги Командора". Начавшаяся летом этого же года болезнь (рак горла) надолго оттянула срок осуществления замысла двух других трагедий. Единственная на конец марта публикация в России: "Москва - Петушки" в слишком сокращенном виде в журнале "Трезвость и культура", No 12 за 1988 г., No 1, No 2, No 3 за 1989 г.






Венедикт Ерофеев


ЕРОФЕЕВ Венедикт Васильевич (1938 - 1990), русский писатель. В повести "Москва - Петушки" (1970; получила широкое распространение в самиздате; опубликована в России в 1988 - 89), трагедии "Вальпургиева ночь, или Шаги Командора" (1989), эссе "Василий Розанов глазами эксцентрика" (1973, опубликован в 1989), тяготеющих к традициям сюрреализма и литературной буффонады (обыгрывание идеологических и литературных штампов, сниженные бытовые реалии, разговорная речь, включая сквернословие), - кризисное состояние мира, игнорирующие принятые социальные нормы поведения герои (новый тип героя в русской литературе).



Ерофеев Венедикт Васильевич (1938, станция Чупа Мурманской области - 1990, Москва), писатель. В 1955 поступил на филологический факультет МГУ, жил в общежитии на улице Стромынке; оставив университет в 1956, скитался по стране. В конце 1950-х гг. нашел пристанище в Москве; жил на многих случайных квартирах, был строителем Новых Черемушек, грузчиком на кирпичном заводе на Пресне. Жил также в Павловском Посаде, Пущине, Болшеве; с 1962 часто наезжал в г. Петушки Владимирской области - место жительства его первой жены и сына. Учился в 1960 в Орехово-Зуевском, в 1962-63 во Владимирском, в 1964 в Коломенском педагогических институтах. В течение 10 лет занимался монтировкой кабельных линий связи по всей стране; на этих работах вокруг Москвы, в районе г. Железнодорожный, Ерофеев начал, а через два месяца в районе Лобни-Шереметьева закончил принесшую ему мировую известность поэму в прозе "Москва-Петушки" (1970; впервые опубликована в 1973 в Иерусалиме, переведена на многие языки мира; первая полная публикация в России - в 1989); в этом произведении, отмеченном терпкой смесью мудрости, иронии, нонконформизма, нежности и натуралистических реалий, живут своей судьбой улицы, вокзалы, закоулки, площади и памятники Москвы, запечатлены своеобразный московский сленг, неповторимые московские типы. В столице Ерофеева особенно притягивали дом по улице Готвальда (ныне улица Чаянова), где жил его друг, филолог и библиограф В.С. Муравьев, а также "коммуналка" в Старотолмачевском переулке (д. 17), где некогда бывали Б.Л. Пастернак и пушкинисты - супруги Цявловские, С.М. Бонди, И.Л. Андроников. Часто собирались друзья - герои поэмы Ерофеева - на Пятницкой улице у его друга В.Д. Тихонова, которому посвящено это произведение. В садовом домике в Царицынском парке (где Ерофеев жил около полугода и где собирались московские "неформалы" - издатели журнала "Вече") он написал эссе "Василий Розанов глазами эксцентрика" (1973; журнал "Вече"). В 1974 Ерофеев поселился в доме на Пушкинской улице, 5/6 (ныне Большая Дмитровка), где к нему, прозванному "московским Сократом", охотно приходили в гости художники, ученые, писатели: Ю.М. Лотман, Н.И. Толстой, Ю.О. Домбровский, отъезжающие в эмиграцию известные диссиденты и др. С 1978 жил в Химках-Ховрине (Флотская улица, 18), где написал трагедию "Вальпургиева ночь, или Шаги командора" (опубликована в Париже в 1985, на родине - в 1989), насыщенный скорбно-юмористическими размышлениями документальный коллаж "Моя маленькая лениниана" (издан в Париже в 1988, в России в 1991), начал пьесу "Фанни Каплан" (не окончена, опубликована в 1991). Похоронен на Кунцевском кладбище. И.Я. Авдиев.



Родился в городе Заполярье, Мурманская область России. Вырос в Кировске, север Кольского полуострова. В 1946 его отец был арестован за "распространение антисоветской пропаганды" по печально известной 58 статье. Мать была не в состоянии в одиночку заботиться о трех детях, и двое мальчиков жили в детском доме до 1954г., когда их отец возвратился домой. Несмотря на несчастье отца, Венедикт учился отлично и имел золотую медаль. Но пионером или комсомольцем не был по причине мятежного характера; возможно, такое поведение определилось политическими взглядами отца. В 1955 был принят на филологический факультет Московского Государственного Университета. Так он впервые оказался ниже Северного Полярного Круга. Ерофеев был исключен из МГУ после трех семестров за "весьма неустойчивое и неуправляемое" поведение и за прогулы занятий по военной подготовке. Тем не менее, не захотев оставлять Московскую область, он переходил в другие ВУЗы для того, чтобы сохранить свой статус студента. В одном из таких заведений, Владимирском институте, Ерофеев встречает свою первую жену, Валентину Симакову. Разошлись они вскоре после рождения сына, в 1966, но Венедикт часто навещал любимого малыша в доме Симаковых в Мышлино, около Петушков. Начиная с 1957 г. сменил более 30-ти мест работ: работал грузчиком продовольственного магазина (Коломна), дежурным отделения милиции (Орехово-Зуево), приемщиком пустой винной посуды (Москва), инспектором стекольных изделий, истопником, сторожем, строительным рабочим и т.п. В 1960-1970-е гг. работал в строительно-монтажном управлении связи, путешествовал по всему Советскому Союзу, прокладывая телефонный кабель. С 1969 по 1974, работая телефонным монтером в Москве, Ерофеев написал свою самую известную работу "Москва-Петушки" (за рубежом переведенную как "Moscow to the End of the Line"). Текст романа начал распространяться самиздатом в пределах Советского Союза, а затем и в переводе, провезенный контрабандой на Запад. Первая официальная публикация на исходном русском появилась в Париже в 1977г. В годы гласности поэма "Москва-Петушки" начала выпускаться в России, но в сильно урезанном виде - в рамках кампании против алкоголизма. В 1995, восемнадцать лет спустя после написания, роман смогли полностью, без купюр, официально публиковать в России. После 1974 Ерофеев начал работать в биологических исследованиях. В этот период он вступил в брак с второй женой, Галиной Ерофеевой. Она содействовала публикации его рукописей, как при советском режиме, так и в годы "гласности". Хотя возможность обратить его рукописи в отпечатанные работы была еще в эпоху коммунизма, в России Ерофеев смог опубликоваться только в 90-х годах, когда за рубежом проза его уже снискала множество похвал. В середине 1980-х гг. у Ерофеева развился рак горла. После длительного лечения и нескольких операций Ерофеев потерял голос и имел возможность говорить только при помощи электронного звукового аппарата. Скончался Ерофеев в Москве 11 мая 1990 г. К моменту смерти успел заработать значимую и твердую репутацию в литературе.

И.Авдиев. Некролог, "сотканный из пылких и блестящих натяжек"

Печатается по публикации из журнала "Континент". 1991. No67.
Издательство "Х. Г. С.", М., 1997
OCR: А.Ноздрачев (nozdrachev.narod.ru)
---------------------------------------------------------------





"Черноусый поник и затосковал. На глазах у публики рушилась вся его система, такая стройная система, сотканная из пылких и блестящих натяжек. "Помоги ему, Ерофеев"...
Поэма "Москва - Петушки", глава "Есино - Фрязево"

Венедикт Васильевич Ерофеев из прозаических жанров любил жанр доноса на самого себя. Так он утверждал еще в начале 60-х годов и тогда же в доносе на себя писал: "Венедикт Ерофеев собирает вокруг себя людей и говорит-говорит, говорит он все по-русски, а смысл-то все иностранный". В то время донос был очень популярным жанром, читали их избранные, а вот писали из ста человек девяносто. Веничка привлекал к себе любителей этого жанра, поэтому всякого вновь приходящего спрашивали: "А у тебя есть и удостоверение? Да ты не суетись, садись, мы тебе дадим информацию. Где ж тебе ее и взять, бедолаге, а жить-то хочется с комсомолом-партией душа в душу". А из стихотворных, сознавался Веня, любимый - фальшивки ЦРУ.
Но вот жанр некролога, да еще на самого себя...
Ведь и "Благовествование от Венедикта" автор кончал: "И вот ухожу я, и вот ухожу я из мира скорби и печали, которого не знаю, в мир вечного блаженства, в котором не буду" (весна 1962).
И "Москва - Петушки" - на той же ноте: "...с тех пор я не приходил в сознание я никогда не приду" (осень 1969).
И "Вальпургиева ночь, или шаги Командора", трагедия в пяти актах, заканчивается гибелью всего живого кроме бессмертных мертвяков, и "издохшим ото всего этого попугаем" (ранней весной 1985).
А бессмертный И., в которого Каплан из нагана стреляла, описанный Веней в "Моей маленькой лениниане"? Наверное, Веня прикончил бы даже и разговоры об И. в задуманном (увы, только едва начатом) произведении "История маленькой девочки из бедной еврейской семьи Фанни Каплан".
А уж "Заметки психопата" (1956-1958), статьи о своих любимых земляках-норвежцах Гамсуне, Бьернсоне, Ибсене (начало 60х), маленький роман "Дмитрий Шостакович" (1972) погибали еще в рукописях: аккуратно, каллиграфически выписанные строчки на листочках, листочках... опадали с Вени, как поздней осенью... Он сам сетовал: "Я как клен опавший..." И куда ветер унес эти листочки?
Кроме того, были еще учебники для маленького сына Венедикта Венедиктовича по истории России, по русской литературе, по географии. Они послужили растопкой в деревенской печке (деревня Мышлино под Петушками, на картах не указана), когда маленький Веня начал учиться писать букву "Ю".
Только в этюде о Василии Розанове герой ускользает из объятий, ну скажем, Прозерпины. Все попытки расправиться с собой физически и метафизически были тщетны. "Созвездия круговращались и мерцали. И я спросил их: "Созвездия, ну хоть теперь-то вы благосклонны ко мне? - Благосклонны, - ответили Созвездия"" (лето 1973).
Если уверовать в теорию Венички (которою он спасал "сотканные из пылких и блестящих натяжек" построения Черноусого) и трезвенник Иоганн фон Гете, спаивавший всех своих персонажей, сам ходил от этого "как обалделый" и был по сути "алкаш", "и руки у него как бы тряслись" ("Москва - Петушки", глава "Есино - Фрязево"), то Веня только и делал в своей жизни, что писал свои некрологи. Одни только некрологи!
...О, как Веня избегал пятниц своей жизни! Потому что "каждую пятницу повторялось все то же: и эти слезы, и эти фиги..." (глава "Железнодорожная - Черное"). "О, эта боль! О, этот холод собачий! О, невозможность! Если каждая пятница моя будет и впредь такой, как сегодняшняя, - я удавлюсь в один из четвергов!.." (глава "Петушки. Перрон"). Веня ловчил: "вечером в четверг выпивал одним махом три с половиной литра ерша - выпивал и ложился спать, не раздеваясь, с одной только мыслью: проснусь я утром в пятницу или не проснусь? И все-таки утром в пятницу я не просыпался..." (глава "Черное - Купавна").
Венедикт Васильевич Ерофеев проснулся в пятницу 11 мая 1990 года, посмотрел на мир ясными голубыми глазами обиженного ребенка, как бы спрашивающими, за что "эта боль! этот холод собачий! эта невозможность!" - и уснул навеки.
Веня мог и в пятьдесят один сказать: "Нет, вот уж теперь - жить и жить! А жить совсем нескучно! Скучно было жить только Николаю Гоголю и царю Соломону. Если уж мы прожили тридцать лет, надо попробовать прожить еще тридцать, да, да. "Человек смертен" - таково мое мнение. Но уж если мы родились - ничего не поделаешь, надо немножко пожить... "Жизнь прекрасна" таково мое мнение" (глава "Черное - Купавна").
Вышло первое издание книги "Москва - Петушки" на родине. Веню впервые прочитали на родине не только друзья и кагебешники, но и жители Петушков. Дали пенсию в 28 рублей, пусть и по инвалидности, пусть ее хватит только на две бутылки российской по 9 рублей 20 копеек и 3 бутылки грузинского сухого, кислого, как концентрированный раствор витамина "С". Правда, если выпить сначала всю российскую, сдать бутылки и уже потом купить грузинской кислятины. То есть месячной пенсии хватило бы успокоить нервы в понедельник, но чтобы вечером в четверг выпить три с половиной литра ерша и не проснуться в пятницу, на это пенсии бы не хватило. Две российских - это литр, и три бутылки по 0,75 грузинской кислятины - это два литра и 250 граммов. Не хватает еще 250 граммов. Да и не смешаешь ерша, ведь после российской надо сделать перерыв и сдать бутылки, чтобы...
Недодало советское правительство 250 граммов. Как там в Поэме? "...Райсобес, а за ним туман и мгла. Петушинский райсобес, а за ним тьма во веки веков и гнездилище душ умерших. О, нет, нет!" (глава "Петушки. Кремль. Памятник Минину и Пожарскому"),
А до пенсии советская сверхдержава делала вид, что такого подданного у нее вовсе нет. Социальная защищенность на склоне жизни в 28 рублей - хоть такое признание от государства, которого Венедикт Ерофеев не признавал никогда. Веня жил, по его выражению, как у антихриста за пазухой, как во чреве мачехи.
Он не был путником, скитальцем, он был изгнанником. Его гнало по стране... Украина, Белоруссия, Заполярье, Литва, Узбекистан и Россия, Россия, Россия... И каждую весну мечта вернуться на родину. Он писал в дневнике: "...о переселении душ. Может, я когда-нибудь был птичкою? Почему меня тянет на север с наступлением лета?" Но его гнало и швыряло порывами - чего?!
Четыре вуза - Московский Государственный университет, Орехово-Зуевский, Коломенский и Владимирский педагогические - изгнали его. "Горе тебе, Хоразине! Горе тебе, Вифсаидо! ибо..." и т.д. В этом государстве всяческого партийного контроля и кагебешного учета Веня семнадцать лет (с 1958 по 1975) жил без прописки, то есть - никому в мире этого не понять! - просто не существовал как житель государства. Жил без прописки - никому в мире никогда не понять! - то есть в "эпоху холодной войны", во время тления карибского конфликта, в разгар дружеской помощи чешскому народу в 1968, в период колыхания колониальных войн Венедикт Васильевич Ерофеев не выполнял "священной обязанности" службы в Советской Армии. Когда он в 1975 году пришел в военный комиссариат встать на учет, полковник задрожал, как Агат перед Самуилом в Галгале.
Веня никогда не вступал и не выказывал предпочтения никакой партии, он всегда был целен. Он утешал в минуты горечи и почвенника, издателя журнала "Вечер" Владимира Осипом, и многострадального Петра Якира, и самоуверенного, но покидающего родину Андрея Амальрика, и "нежно любимых" Вадима Делоне с Ириной Белгородской...
Веня ценил в людях только человеческое страдающее сердце. И если человек страдал, ну хотя бы оттого, что он пахнет, Веня любил его. Он был махровым отщепенцем и понимал, какие нужны усилия человеку, чтобы не вляпаться в эту толпу, в эту толщу масс, в эту паству, в это общество, в этих современников и т.д., которые всяческую махровость норовят облысить. В музыке, в стихах, в прозе, в живописи, в жизни - Веня слушал боль и страдание человеческого сердца. И соврать при нем было невозможно. Он припечатывал: "Говно", - и лицо его кривилось, будто это "говно" ему в рот положили. Сам он был человеком подлинным, то есть по рассуждению Владимира Даля, подлинных, под пытками, под батогами ставший истинным. Он был нежным душой: любил цветы лютики, романсы Александра Гурилева на слова Алексея Кольцова ("На заре туманной юности...", "Вьется ласточка...", "Матушка-голубушка"), симфоническую поэму "Финляндия" своего земляка Яна Сибелиуса. Его ранила даже Моцартова колыбельная: "Спи, моя радость, усни... Кто-то вздохнул за стеной, что нам за дело, родной?.." Веня вздыхал на каждый издох человека в этом мире, будь он хоть эллин, хоть иудей. Страдание человека в этом мире было ему пыткой.
Какие страсти разыгрывались вокруг членства Пастернака и Солженицына в Союзе советских писателей?! Ведь лишить писателя "членства" - значит лишить его последнего куска хлеба, последнего гроша, хотя бы и за перевод с ханты на манси. Ерофеев, переведенный на 30 языков мира, не стал членом ССП... не стал советским писателем. Как не был советским гражданином, при своей из-государства-изблеванности.
Но четыре профиля! - классических! - кто не помнит их, высовывающихся друг из-за друга! По всей родине и в братских странах социализма (простите!) на самых видных местах, на всех высоких зданиях, над всеми толпами - четыре профиля... "Один из них, с самым свирепым классическим профилем, вытащил из кармана громадное шило... Они вонзили мне свое шило в самое горло..." Так написал Веня осенью 1969-го. Мучаясь от рака горла, он скончался 11 мая 1990 года.
И как в день рождения в двадцать лет, и в день рождения в тридцать лет, и в сорок, и в пятьдесят на погребение пришли все те же (глава "Черное - Купавна"). Любимая старшая сестра Нина Васильевна. Владимир Сергеевич Муравьев - "достопочтимый Мур", которому посвящена трагедия "Вальпургиева ночь". Вадим Тихонов - "любимый первенец", ему посвящены "трагические листы" поэмы "Москва - Петушки", участники Октябрьской Петушинской революции: Борис Сорокин - премьер, Владик Цедринский - посол в Норвегии, Лида Любчикова - как Веня любил ее сопрано. Игорь Авдиев - Черноусый и министр обороны Петушкинской республики. "Поэтесса" Ольга Седакова. Друзья, персонажи, актеры, игравшие в Вениных пьесах, старые читатели. Человек 120.
Отпевали раба Божия Венедикта, католика, в православном храме "Положения Ризы Господа нашего Иисуса Христа" в Москве, похоронили на Новокунцевском кладбище. Помяните раба Божия Венедикта и католики, и православные, помяните его почитатели и просто читатели. Петушки - апофатичны, но Веничка садился в катафитическую электричку "Москва - Петушки" и ехал... Все мы в этой электричке.

Черноусый (И. Авдиев)
Ольга Седакова


Ерофеев В.В. Мой очень жизненный путь / Венедикт Ерофеев. - М.: Вагриус, 2008, с. 590-601



Я думаю, для каждого, кто знал Венедикта Ерофеева, встреча с ним составляет событие жизни. Прощание не так заметно: Веня, «простившись, остался» со своими знакомыми. Можно уточнить: и оставаясь, он прощался. Много лет — да, собственно, все годы, что я его знала (а это, страшно сказать, двадцать лет), — Веничка прожил на краю жизни. И дело не в последней его болезни, не в обычных для пьющего человека опасностях, а в образе жизни, даже в образе внутренней жизни — «ввиду конца». Остаются все ушедшие, но в Венином случае это особенно ясно: он слишком заметно изменил наше сознание, стал его частью, стал каким-то органом восприятия и оценки.


— Это бы Веничке понравилось... А на это бы он сказал... — так мы, знавшие его, по разным поводам говорим друг другу. Интересно, что воображаемые нами Венины отзывы не очень расходятся. Споров не возникает. Позиция его, причудливая или просто чудная — как он говорил: «с моей потусторонней точки зрения», — глубоко последовательна. То, что на одну тему он мог говорить противоположные вещи, тоже входит в эту последовательность. При всей эксцентричности и как будто крайней субъективности, его потусторонняя точка зрения близка к тому, что называют «голосом совести». Не знаю, какие у него были отношения с самим собой, то есть ставил ли он себя перед тем судом, какому подвергал происходящее. Но его обыкновенно безапелляционные суждения почему-то принимались без сопротивления. Почему-то мы признавали за ним власть судить так решительно. Чем-то это было оплачено. Может быть, как раз этим его потусторонним, прощающимся положением. Во всяком случае, право
590


«последнего суждения» он приобрел не литературными достижениями. Я познакомилась с ним до того, как были написаны всемирно известные «Петушки», — и уже тогда меня поразило, что все присутствующие как бы внутренне стояли перед ним навытяжку, ждали его слова по любому поводу — и, не споря, принимали. Сначала мне показалось, что они какие-то заколдованные, но очень быстро такой же заколдованной стала и я. Он судил — мы чувствовали, — как не-вовлеченный свидетель, как человек, отвлеченный от суеты собственных «интересов». Легко сказать, что отвлечен он был прежде всего своим главным интересом — алкогольной страстью.


— Это все ерунда, — обрывал он, бывало, какой-нибудь разговор, — а вот у меня есть идея...


Идею все знали: скинуться или собрать посуду — ив ближайший винный отдел. Я вспоминаю мысль Александра Попа (Веня бы сразу назвал даты жизни этого английского классициста и перечислил его сочинения в хронологическом порядке; его энтузиазм по поводу точных знаний всегда меня поражал; любую путаницу в датах, именах и т.п. он переживал как катастрофу) — мысль о том, что борьба со страстями состоит не в их тотальном упразднении, как в стоической атараксии, а в выдвижении одной, ведущей страсти, которая займет все существо и не оставит ни сил, ни времени для других страстей. Вот такой, в своем роде возвышающей страстью был Венин алкоголь. Чувствовалось, что этот образ жизни — не тривиальное пьянство, а какая-то служба. Служба Кабаку? Мучения и труда в ней было несравненно больше, чем удовольствия. О таких присущих этому занятию удовольствиях, как «развеяться», «забыться», «упростить общение» — не говоря уже об удовольствии от вкуса алкогольного напитка (тому, кто хвалил вкус вина, Веня говорил: «Фу, пошляк!»), — в этом случае и речи не шло. Я вообще не встречала более яростного врага любого общеизвестного «удовольствия», чем Веничка. Получать удовольствие, искать удовольствий — гаже вещи для него, наверное, не было. Должно быть плохо, «все на свете должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загордиться человек...» — как помнят читатели «Петушков». Впрочем, Венин список «пошляков» и «ненавистных» обширен, и я не уверена, что искатели хорошей жизни занимают в нем первое место. Много там еще чего: самонадеянность и фразерство (во фразерство попадали вообще высокие и неприкрытые слова), погруженность в «дела», бездумная жестокость, азарт, бойкость, суетливость, расчетливость, поклонение авторитетам — и непризнание авторитетов, любознайство — и умственная лень, «чрезмерная склонность к обобщениям» — и неспособность к обобщению... Всего не назовешь...
591


«Сердца необрезанные» — цитировал он по названным и еще многим поводам. Мне кажется, я не ошибусь, если скажу, что любил он больше всего кротость. Всякое проявление кротости его сражало.


— Встречаю человека, он говорит: наверное, вы меня не помните... А мы провели вместе целый вечер и совсем недавно.
— И что тут особенного? — удивляюсь я.
— Что? Другие говорят: ну хорош ты, видно, был, если меня не помнишь!


Известно, что в результате коммунистического воспитания чего-чего, а смущение, стыдливость и кротость — вещи у нас почти забытые, и человеку не до того, чтобы, как хотел бы Веничка, «глядеть в какую-нибудь пустячную даль» — или глядеть на себя из этой пустячной дали. Все близко, все под рукой, не зевай, а то другой схватит! Веню мутило от всеприсутствующих «озабоченных придурков», от их начинаний, продолжений и свершений.


— Зачем это делается? — говорил он с пафосом ветхозаветного пророка, — зачем человек подходит — нет, подползает к письменному столу, чтобы сочинять такие стихи? У, ненавистные...


Себя он как-то назвал «кротчайшей тварью Божьей», и это не такое безумное хвастовство, как может показаться тем, кто знал его меньше. Я могу привести примеры его никем не воспитанной кротости.


Однажды, обидевшись за действительно скверную выходку, я собрала все вещи, какие Веня забывал у нас, сложила в забытый же им портфель, и мой муж отнес это владельцу с объявлением конца знакомства. Вернувшись, он рассказал:


— Веничка лежит, молчит. Мрачный. Мне стало его жалко, я говорю: «Не обижайся на Ольгу, она не святая. Святой бы тебя простил». Тут Веня повернулся: «Ты отличный парень, но в святых ты ничего не понимаешь. Святой бы меня еще не так осудил».


Или такая история. Однажды Веничка остался ночевать, в кухне, на раскладушке. Среди ночи мы проснулись от невероятной стужи. Оказывается: балконная дверь на кухне настежь открыта (а мороз под 30°), задувает ветер, вьется снег, а Веня лежит не шевелясь.


— Почему ты не закрыл дверь?
— Я думал, у вас так принято. Проветривать ночью.


Я не могу вспомнить другого человека среди тех, кого знаю, который мог бы в этих условиях так подумать и сделать (точнее, не сделать: не закрыть дверь без спроса и не разбудить хозяев, чтобы спросить). Это Венино свойство, нечто противоположное борьбе за место под солнцем, противоположное плебейскому
592


«Имею право!», «Мне это нужно!» и плебейской агрессивной самозащите, — его глубокое смущение перед всем и желание оберечь все это от себя — восхищало меня бесконечно. Когда он был долго трезв, рядом с ним нельзя было не почувствовать собственной грубости: контраст был впечатляющим.


Вот еще история о Вениной кротости. Однажды мы долго и дружелюбно болтали, втроем или вчетвером: дело дошло даже до чтения стихов. И вдруг, под конец, мне зачем-то понадобилось похвалиться подаренными духами.


— Ну, покажи, — благодушно сказал Веня. Но духов на месте не было.
— Ты выпил их, — сказала я, глядя на Веню, как с красноармейских плакатов. — И еще издеваешься: покажи. Это низость и коварство. И зачем нужно было пить французские, когда рядом советские?
— Не пил я, — уверял Веня. — Не пил. Хочешь, побожусь? Не разубедив меня, Веня, уходя, сказал:
— Отличная кода поэтического вечера. Ты извинишься, когда узнаешь, что все не так.


Вернулся мой муж и сообщил, что, зная о Венином приходе, он загодя спрятал духи, опасаясь, что тот их выпьет. Я позвонила Вене извиняться.
— Да полно, — засмеялся он, — я, как вышел, подумал: до чего же я довел Ольгу, что она такое предполагает. Так что это ты прости.


Конечно, я видела много непонятного и неприятного мне в Вениной жизни. С годами я реже и реже заходила к нему, чтобы не встретить каких-нибудь гостей. Эти вальпургиевы гости, их застолья, напоминающие сон Татьяны, отвадили и от самого Венички, который с невыразимым страданием на лице, корчась, как на сковородке, иногда — после особо вредных для окружающей среды реплик, — издавая тихие стоны, слушал все, что несут его сомнительные поклонники — и не обрывал.


Быть может, эти застолья были частным случаем общего принципа: «Все на свете должно происходить медленно и неправильно...» Среди лимериков, которые я когда-то сочиняла, Веня указал: вот этот про меня:


Однажды в гостях у Бодлера

Наклюкались три офицера.

Друг другу в затылки

Кидали бутылки,

Но все попадали в Бодлера.
593

И в самом деле, все глупости и пошлости, которыми обменивались посетители, попадали в Веничку; обыкновенно лежа, из своего непрекрасного далека он обозревал собравшихся взглядом, описание которого я нашла у Хлебникова:


Безумно русских глаз игла

Вонзилась в нас, проста, светла.

В нем взор разверзнут

Каких-то страшных деревень.

И лица других после него — ревень.


Бывало, впрочем, что и его потусторонней терпимости приходил конец. Он рычал: «Молчи, дура!» И дважды при мне выдворил новых знакомцев: одного за скабрезный анекдот, другого за кощунство. Оба старались этим угодить хозяину: ведь, по расхожему представлению о Веничке, и то и другое должно было быть ему приятно. Они не учли одного: человеку перед концом это нравиться не может. А Веня, как я говорила, жил перед концом. Смертельная болезнь не изменила агонического характера его жизни, только прибавила мучений. Так что, узнав о его смерти, все, наверное, первым словом сказали: «Отмучился».


Его отпевали, и мне это показалось странно: к Церкви — в общепринятом смысле — Веня не имел отношения. Нет, он имел свое, очень напряженное, болезненно, десятилетиями не прояснявшееся отношение. Быть может, слишком серьезное, чтобы просто пойти и стать добрым прихожанином, как многие его знакомые в начале нашего «религиозного ренессанса». О его католическом крещении — уже вблизи смерти — я ничего не могу сказать: этой слишком интимной для себя темы он в разговорах не касался. Политический поступок? Любовь к латыни и Риму? (Веня говорил: «Латынь для меня — род музыки». А выше музыки для него, кажется, ничего не было; разве только трагедия, из духа этой музыки родившаяся, как утверждал хорошо прочитанный им Ницше.) Стилизованное благочестие православных неофитов, нестерпимое самодовольство, которое они приобрели со скоростью света — и стали спасать других «соборностью» и «истиной», которые у них уже как будто были в кармане — все это, несомненно, добавило к Вениным сомнениям в церковности. Он как-то сказал:


— Они слезут с этого трамвая, помяни мое слово.
— С трамвая?
— Ну да. Я хотел пройти пешком, а они вскочили на трамвай.

594

Так вот, отпевание в православном храме совершенно не вязалось с Веничкой и было до неприличия «в духе момента»: отпевание русского писателя, диссидента, дожившего до «победы» либеральных идей, реабилитированного народного героя в реабилитированной Церкви. «Все в порядке, пьяных нет». И так, не без смущения смотрела я на происходящее... Но когда дошло до Заповедей Блаженства, с первого их стиха, я с полной отчетливостью поняла, что если к кому это имеет отношение, то как раз к Веничке. Многие, многие из людей, несомненно, добропорядочных, вряд ли посмеют спросить себя: правда ли эти страшные блаженства и суть блаженства, которых — говоря высоким слогом — ищет их душа? Правда ли если уж они такого блаженства не просят, то не будут спорить, если оно случится? Веничка не спорил, это точно. «Все на свете должно происходить медленно и неправильно...»


Однажды я читала ему перевод рассказа о св. Франциске — как тот, узнав от врача, что дни его сочтены, вытянулся на постели, помолчал и сказал радостно: «Добро пожаловать, сестра наша смерть!» Оторвавшись от чтения и поглядев на Веню (я ожидала, что это его также радует), я увидела, что он мрачнее мрачного.
— Что такое? Чем ты недоволен? (Я думала — моим переводом.)
— Тем, что мы не такие, — с отчаянием сказал Веня.



Вначале, заведя речь о «ведущей страсти», я имела в виду идейный «всемирный запой», по Блоку.


А у поэта всемирный запой

И мало ему конституций.


Но это поверхностно. Настоящей страстью Вени было горе. Он предлагал писать это слово с прописной буквы, как у Цветаевой: Горе. О чем это Горе, всегда как будто свежее, только что настигшее? Веня описывал его в «Петушках» (эпизод с вдовой из «Неутешного горя»), говорил о нем и так. Он сравнивал это с тем, что всем понятно:
— Когда человек только что похоронил отца, многое ли ему нужно и многое ли интересно? А у меня так каждый день.


Но о чем это Горе, чьи это ежедневные похороны, вряд ли кто из Вениных знакомых слышал от него. Не слышала и я...

595


Но, поскольку его Горе не было бытовым горем, он был скорее веселым человеком, и уж совсем не угрюмым. Его необыкновенно легко можно было рассмешить, и смеялся он до упаду, до слез, приговаривая: «Матушка Царица Небесная!» Кто-то заметил:


— Ты, Веничка, смеешься, как будто у тебя ни одного смертного греха за душой.
И Вадя Тихонов, «любимый первенец», нашелся:
— У него все грехи бессмертные.


Веня любил всех нелюбимых героев истории, литературы и политики. Все «черные полковники», Моше Даяны, какие-то африканские диктаторы-людоеды (Сомоса, что ли, его звали?) — были его любимцы. В Библии ему был особенно мил Царь Саул. Давиду он многое прощал за случай с Вирсавией. Апостола Петра с любовью вспоминал в эпизоде отречения у костра. Ему нравилось все антигероическое, все антиподвиги, и расстроенное фортепьяно — больше нерасстроенного. На его безумном фортепьяно, не поддающемся ремонту, где ни один звук не похож был на себя — и хорошо еще, если он был один: из отдельно взятой клавиши извлекался обычно целый мерзкий аккорд — на этом фортепьяно игрывали, к великому удовольствию хозяина, видные пианисты и композиторы. Всех гадких утят он любил — и не потому, что провидел в них будущих лебедей: от лебедей его как раз тошнило. Так, прекрасно зная русскую поэзию, всем ее лебедям он предпочитал Игоря Северянина — за откровенный моветон.


Во всем совершенном и стремящемся к совершенству он подозревал бесчеловечность. Человеческое значило для него несовершенное, и к несовершенному он требовал относиться «с первой любовью и последней нежностью», чем несовершеннее — тем сильнее так относиться. Самой большой нежности заслуживал, по его мнению (цитирую), «тот, кто при всех опысался».


Не могу сказать, что мне до конца был понятен этот крайний гуманизм. «Да, — говорил по этому поводу Веня, неожиданно переходя на высокий стиль, — снисхождение не постучится в твое сердце».


Еще непонятнее мне была другая сторона этого гуманизма: ненависть и к героям, и к подвигам. Чемпионом этой ненависти стала у него несчастная Зоя Космодемьянская: за свое поклонение этой Прекрасной Даме он дорого заплатил (говорят, что он был отчислен из Владимирского пединститута за издевательский венок сонетов, посвященный Зое). Даже Буревестник с его «Человек — это звучит гордо» и подобными афоризмами не возбуждал такого гнева: в Буревестнике Веня находил что-то комичное. Буревестник был низок и двоедушен, а это уже примиряло с ним. Но безупречная Зоя, мученица Зоя! При мысли о Зое Веничку покидало даже чувство юмора.

596


— А не думаешь ли ты, — спросила как-то я, — что герои коммунистической пропаганды — просто перелицованные образцы подвижников из святцев? Что ты скажешь о настоящих мучениках? Они тоже, по-твоему, извратили человеческое?

Веня поморщился и ничего не ответил.



Он часто говорил не только о простительности, но о нормальности и даже похвальности малодушия, о том, что человек не должен быть испытан крайними испытаниями. Был ли это бунт против коммунистического стоицизма, против мужества и «безумства храбрых», за которое пришлось расплатиться не только храбрым и безумным, но миллионам разумных и нехрабрых? (Ведь такому мужеству на чужой счет нас обучали со школьных лет: «ничего, потерпят», ничего, что за прекрасную Зою расстреляют всех жителей Петрищева, а за усердного Стаханова с его коллег сдерут еще по семь шкур — главное, чтобы на земле всегда было место подвигам!) Или мужество и жертвенность и в своем чистом виде были для Вени непереносимы? Я так и не знаю...


Среди заметок Паскаля (Вениного любимца) есть такая: «Стоит пожелать сделать из человека ангела, и получишь зверя». Можно добавить: «Стоит пожелать найти в человеке ангела, и наткнешься на зверя». «Ангеличность» — несчастный плод европейского идеализма прошлого века в отношении к человеку. Озверение двадцатого века — и теоретическое (философия «жизни») и практическое (ГУЛАГи, Треблинки, да и мирное массовое общество) — отомстило за эту «ангелизацию», за попытку представить человека тем, что вовсе не в его силах. И, не встретив в ком-нибудь искомого ангела, мы, любители «идеалов», уже видим на его месте нечто нестерпимо низкое; не встретив этого ангела в себе, решаем, что жить не стоит. Веня очень не любил мои бесповоротные разочарования в людях, авторах и сочинениях и называл их «комплексом Клеопатры».


— Ничего, — говорил он после моих безудержных похвал в чей-нибудь адрес, — скоро «глава счастливца отпадет».


В венином преувеличении «слишком человеческого» как «человеческого по преимуществу» (а не звериного или подонческого) было что-то терапевтическое. Не могу, однако, сказать, что в моем случае этот курс лечения от «ангеличности» оказался успешным. Например, я думаю, Веня больше бы полюбил Мандельштама, узнав о его последних сталинских стихах. Для меня же открытие «Савеловских тетрадей» — глубокое огорчение. Лучше бы все кончалось, как мы знали до этого... Снисходительность так и не стучится мне в сердце — разве что в рассудок...

597


В этой точке — «полюбите нас черненькими» — Веня нашел родную душу: Василия Васильевича Розанова. С Розановым его сближало и остро национальное самосознание.


— Ведь это не обо мне, это о нас они судят, — говорил он, читая зарубежную статью о себе.


У него вообще была очень сильная русская идентификация. Для него оставались реальными такие категории, как «мы» и «они» («они» — это Европа). Он всерьез говорил: «Мы научили их писать романы (Достоевский), музыку (Мусоргский) и т.п.» Но тянуло его, кажется, как многих очень русских людей, — к «ним». Он не любил «древлего благочестия» и не потрудился даже узнать его поближе. Христианская цивилизация для него воплощалась в Данте, в Паскале, в Аквинате, в Честертоне, а не здесь. Сколько раз он говорил: «Никогда не пойму, что находят в «Троице» Рублева!» (Впрочем, так же он говорил: «Никогда не пойму, почему носятся с Бахом!» — но когда я играла баховские прелюдии, он слушал совсем не как тот, кому до Баха нет дела.) В его русскости не было ничего почвенного, домостроевского, того, что в ходу сейчас. Он не испытывал умиления перед «народом» и «русское» не значило для него «крестьянское». Мужика Марея Веничка не встречал, из того, что относят к «культурному наследию» —


Небылицы, былины

Православной старины, —


он предпочитал небылицы. Народ же исторический, конкретный был для него чем-то «совершенно другим», он уверял, что и общаться с ним не умеет, и из так называемых «простых людей» жаловал только крайние случаи — спившихся, дурачков и т.п. Русское значило для него, скорее всего, — достоевское: в кругу героев Достоевского нетрудно представить и главного героя «Петушков». В самом Вене мерещилось иногда что-то версиловское, иногда — ставрогинское. Он очень сочувствовал Дмитрию Писареву — притом что Чернышевского и Добролюбова ненавидел, почти как Зою. Это парадоксальное разделение разночинской когорты — не пустой каприз.


И я думаю, что Венино Горе с большим основанием можно было бы назвать Русским Горем и точнее: Новейшим Русским Горем. Кошмар коммунистической эпохи был тем Горем, которое он переживал ежедневно. Он как будто не сводил глаз со всей лавины
598


зверства, тупости, надругательства, совершенного его народом. От такого зрелища можно свихнуться серьезнее, чем Гамлет, и оставшееся время «симулировать вменяемость», как Веничка назвал собственное поведение. И страшнее всего, что это и не собиралось кончаться.


— Мы помрем, а они так и будут дышать на ладан, — говорил он, когда кто-нибудь уверял, что режим дышит на ладан. Все метаморфировало из одного безобразия в другое и обещало продолжаться вечно, до полной победы. Отщепенец тех лет (которые лукаво назвали «застоем») — а Веничка в высшей степени был отщепенцем, тем, кто в доме повешенного говорит о веревке и говорит о ней в доме вешателя, — был окружен страшным обществом. Оно было, быть может, пострашнее легендарного ГБ — как помнят все отщепенцы. В ненависти к «ненашему» и «непонятному» в готовности топить любого, кому «больше всех надо», оно опережало приказы сверху. И при этом лояльный член такого общества был убежден в собственной правоте и непогрешимости с силой необыкновенной. Сомнения были ему неведомы.


Теперь, когда эти крепости самоутверждения, эта «вера», эти «идеалы» и «принципы» полетели, как карточный домик, я оглядываюсь и ищу: где они? где наши обличители? где эти «честные люди»? (С тяжелым укором они говорили: «я честный человек», «я прожил достойную жизнь».) Эти «патриоты»? Эти «мудрецы»? (Они говорили: «жизнь надо знать», «если б ты пожил с мое».) Эти «хорошие семьянины»? «Скромные и ответственные работники»? Где эти лица, явно опасные и втайне опасающиеся, готовые дать отпор кому нужно? Ими были полны улицы и магазины, учебные заведения и конторы... Где их задушевные и бодрые песни, фильмы, стихи?..


Растерянность, несчастье, простая детская озлобленность (но не прежняя, взрослая, хозяйская) — вот что теперь на этом месте... Неужели что-нибудь новое вернет им пресловутую «веру» и «идеалы» — то есть возможность отвернуться от совести и реальности: ради «духовности», ради еще чего-нибудь...


Венина ненависть к «добродетели» («Вы, алмазы, потонете, а мы, дерьмо, поплывем») может быть правильно понята лишь в том повороте событий. Он ненавидел добродетели коллаборационистов (а коллаборационистским было, в общем-то, все общество), потому что это была самая жуткая пародия на добродетель, какую можно вообразить. О том, как активный соучастник преступления может считать себя и считаться всеми «лично порядочным человеком» —да и быть порядочным человеком во всем, кроме главного, —
599

история узнала после Нюрнберга. Что такое жить среди таких порядочных людей, может рассказать только отщепенец. И в мире, где за все требовалось платить продажей души (кстати, Веня долго обдумывал план «Русского Фауста», наброски к которому пропали), участием в сатанизме или потворством ему или, на худой конец, молчанием на его счет — какой образ жизни оказался бы хоть немного приемлемым для совести? Погибание, если уж говорить всерьез.


Мы брать преград не обещали,

Мы будем гибнуть откровенно.


Но, конечно, это не все о Венином Горе. Он как-то спросил меня:
— Для тебя как будто какие-то вещи остаются серьезными. Как это возможно?
— А почему нет?
— Что может быть серьезным, если главное уже произошло — 194... (у меня нет Вениной памяти на даты) лет назад?
— Но то, что ты имеешь в виду, еще не конец, — возразила я, — ты как будто дальше Пятницы не читал.
— Зато ты, — ответил Веня, — прочитала про Рождество и сразу про Пасху, а все между этим пропустила.


Навязшая у всех в зубах ницшева фраза: «Бог умер» — в Вениной редакции звучала бы так: «Бог убит».


Но таких тем мы вообще-то никогда не касались и в тот раз коснулись по неосмотрительности. «Пей да помалкивай» — цитатой из Блока Веня прерывал обычно любой «концептуальный» разговор. Или без Блока: «Лучше ешь свое яблоко, ешь, это тебе больше идет, чем говорить про умное»... Он, кстати, очень любил кормить всех — уже с порога спрашивал: «Голодные небось?»


Веня меньше всего был для меня писателем. Это кажется странным, но все, кто знал его достаточно хорошо, я думаю, согласятся со мной. Веня сам был значительнее своих сочинений. Точнее, если они стали значительными, то как раз благодаря присутствию его личности — в тексте, за текстом, над текстом (нужно ли говорить, что личность писателя par exellence может быть совсем неинтересна читателю? В его замыслах действует иная энергия). Но присутствует там, конечно, не вся личность. Те, кто знал Веню, видели то, чего в принципе не может быть в сочинении: реакции на обстоятельства, которые приходят извне, на всякую встречную мелочь. Не обязательно

600



в словах (а у Вени, чурающегося всех высоких и прямых слов, чаще всего не в словах): в жесте, интонации, взгляде, молчании. И все эти непересказываемые ответы жизни — живые, непредвзятые, поразительно деликатные и точные — это незабываемое в Вене. И этого не расскажешь.


И — что же бы сказал Веня, поглядев на эти записки?
— Молчи уж лучше, дуреха! — Или:
— Ничегошеньки ты не поняла. — Или:
— Это все ерунда, а вот у меня есть идея...
И мы бы пошли выпрашивать талон на водку...
http://lib.guru.ua/EROFEEW/
http://www.venedikterofeev.ru/
http://lib.rus.ec/a/3136
http://moikompas.ru/compas/ven_erofeev


Метки: Ерофеев

07-07-2009 20:48 (ссылка
Павел Ярков
Павел Ярков

Вальпургиева ночь, или Шаги Командора продолжение

ТРЕТИЙ АКТ



Лирическое интермецио. Процедурный кабинет. Н а т а л и, сидя в пухлом
кресле, кропает какие-то бумаги. В соседнем, аминазиновом, кабинете - его
отделяет от процедурного какое-то подобие ширмы - молчаливая очередь за
уколами. И голос оттуда - исключительно Т а м а р о ч к и н. И голос -
примерно такой: "Ну, сколько я давала тебе в жопу уколов! - а ты все дурак и
дурак!.. Следующий!! Больно? Уж так я тебе и поверила! уж не пизди маманя!..
А ты - чего пристал ко мне со своим аспирином? Фон-барон какой! Аспирин ему
понадобился! Тихонечко и так подохнешь! без всякого аспирина. Кому ты вообще
нужен, разъебай?.. Следующий!.."
Н а т а л и настолько с этим свыклась, что не морщится, да и не
слушает. Она вся в своих отчетных писульках. Стук в дверь.

Г у р е в и ч (устало). Натали?..
Н а т а л и. Я так и знала, ты придешь, Гуревич. Но - что с тобой?..
Г у р е в и ч.

Немножечко побит.
Но - снова Тасс у ног Элеоноры!..

Н а т а л и.

А почему хромает этот Тасс?

Г у р е в и ч.

Неужто непонятно?.. Твой болван
Мордоворот совсем и не забыл...
Как только ты вошла в покой приемной,
Я сразу ведь заметил, что он сразу
Заметил, что...

Н а т а л и.

Какой болван? Какой Мордоворот?
При чем тут Борька? Что тебе сказали?
Как много можно наплести придурку
Всего за два часа!.. Гуревич, милый,
Иди сюда, дурашка...

И наконец, объятия. С оглядкой на входную дверь.

Н а т а л и.

Ты сколько лет здесь не был, охламон?

Г у р е в и ч.

Ты знаешь ведь, как измеряют время
И я, и мне чумоподобные... (нежно): Наталья...

Н а т а л и.

Ну, что, глупыш?.. Тебя и не узнать.
Сознайся, ты ведь пил по страшной силе...

Г у р е в и ч.

Да нет же... так... слегка... по временам...

Н а т а л и.

А ручки, Лева, отчего дрожат?

Г у р е в и ч.

О милая, как ты не понимаешь?!
Рука дрожит - и пусть ее дрожит.
Причем же здесь водяра? Дрожь в руках
Бывает от бездомности души,

(тычет себя в грудь)

От вдохновенности, недоеданья, гнева
И утомленья сердца,
Роковых предчувствий.
От гибельных страстей, алканной встречи

(Н а т а л и чуть улыбается)

И от любви к отчизне, наконец.
Да нет, не "наконец"! Всего важнее -
Присутствие такого божества,
Где ямочка, и бюст, и...

Н а т а л и (закрывает ему рот ладошкой). Ну, понес, балаболка,
понес... Дай-ка лучше я тебе немножко глюкозы волью... Ты же весь иссох,
почернел...
Г у р е в и ч. Не по тебе ли, Натали?
Н а т а л и. Ха-ха! Так я тебе и поверила. (Встает, из правого кармана
халатика достает связку ключей, открывает шкап. Долго возится с ампулами,
пробирками, шприцами. Г у р е в и ч, кусая ногти по обыкновению, не отрывает
взгляда ни от ключей, ни от колдовских телодвижений Н а т а л и.)
Г у р е в и ч. Вот пишут: у маленькой морской амфиоды глаза занимают
почти одну треть всего ее тела. У тебя примерно то же самое... Но две
остальные трети меня сегодня почему-то больше треволнуют. Да еще эта
победоносная заколка в волосах.

Ты - чистая, как прибыль. Как роса
На лепестках чего-то там такого.
Как...

Н а т а л и. Помолчал бы уж... (подходит к нему со шприцом) Не бойся,
Лев, я сделаю совсем-совсем не больно, ты даже не заметишь.

Начинает процедуру, глюкоза потихоньку вливается. Она и он смотрят друг
на дружку.

Г о л о с Т а м а р о ч к и (по ту сторону ширмы). Ну чего, чего ты
орешь, как резаный? Перед тобой - колола человека, - так ему хоть бы хуй по
деревне... Следующий! Чего-чего? Какую еще наволочку сменить? Заебешься пыль
глотать, братишка... Ты! хуй неумытый! Видел у пищеблока кучу отходов? так
вот завтра мы таких умников, как ты, закопаем туда и вывезем на
грузовиках... Следующий!
Н а т а л и. Ты о чем задумался, Гуревич? Ты ее не слушай, ты смотри на
меня.
Г у р е в и ч. Так я так и делаю. Только я подумал: как все-таки
стремглав мельчает человечество. От блистательной царицы Тамар - до этой вот
Тамарочки. От Франсиско Гойи - до его соплеменника и тезки генерала Франко.
От Гая Юлия Цезаря - к Цезарю Кюи, - а от него уж совсем - к Цезарю
Солодарю. От гуманиста Короленко - до прокурора Крыленко. Да и что
Короленко? - если от Иммануила Канта - до "Степного музыканта". А от Витуса
Беринга - к Герману Герингу. А от псалмопевца Давида - к Давиду Тухманову. А
от...
Н а та л и (на ту же иглу накручивает какую-то новую хреновину и
продолжает вливать еще что-то). А ты-то, Лев, ты - лучше прежних Львов? Как
ты считаешь?..
Г у р е в и ч. Не лучше, но иначе прежних Львов. Со мной была история -
вот какая: мы, ну чуть-чуть подвыпивши, стояли на морозе и ожидали - Бог
весть, чего мы ожидали, да и не в этом дело. Главное: у всех троих моих
случайных друзей струился пар изо рта - да еще бы, при таком-то морозе! А у
меня вот - нет. И они это заметили. Они спросили: "Почему такой мороз, а у
тебя пар не идет ниоткуда? Ну-ка, еще раз, выдохни!" Я выдохнул - опять
никакого пару. Все трое сказали: "Тут что-то не то, надо сообщить куда
следует".
Н а та л и (прыскает). И сообщили?
Г у р е в и ч. Еще как сообщили. Меня тут же вызвали в какой-то
здравпункт или диспансер. И задали только один вопрос: "По какой причине у
вас пар?" Я им говорю: "Да ведь как раз пара-то у меня и нет". А они:
"Нет-нет. Отвечайте на вопрос: на каком основании у вас пар..?" Если б такой
вопрос задали, допустим, Рене Декарту, он просто бы обрушился в русские
сугробы и ничего не сказал бы. А я - сказал: отвезите меня в 126-е отделение
милиции. У меня есть кое-что сообщить им о Корнелии Сулле. И меня повезли...
Н а та л и. Ты прямо так и брякнул про Суллу? И они чего-нибудь
поняли?..
Г у р е в и ч. Ничего не поняли, но привезли в 126-е. Спросили: "Вы
Гуревич?" - "Да, - говорю, - Гуревич.

Я здесь по подозренью в суперменстве.
Вы правы до каких-то степеней:
Да, да. Сверхчеловек я, и ничто
Сверхчеловеческое мне не чуждо.
Как Бонапарт, я не умею плавать.
Я не расчесываюсь, как Бетховен,
И языков не знаю, как Чапай.
Я малопродуктивен, как Веспуччи
Или Коперник: сорок-сорок восемь
Страниц за весь свой агромадный век.
Я, как святой Антоний Падуанский,
По месяцам не мою ног. И не стригу
Ногтей, как Гельдерлин, поэт германский.
По нескольку недель - да нет же - лет
Рубашек не меняю, как вот эта
Эрцгерцогиня Изабелла, мать ети,
Жена Альбрехта Австрийского. Но
Она то совершила по обету:
До полного Ост-Индского триумфа.
И я не стану переодеваться
И тоже по обету: не напялю
Ни рубашонки до тех пор, пока
Последний антибольшевик на Запад
Не умыльнет и не очистит воздух!
Итак, сродни я всем великим. Но,
В отличье от Филиппа номер два
Гишпанского, - чесоткой не владею.
Да, это правда. (Со вздохом.) Но имею вшей,
Которыми в достатке оделен был
Корнелий Сулла, повелитель Рима.
Могу я быть свободен?.."

"Можете, - мне сказали, - конечно, можете. Сейчас мы вас отвезем домой
на собственной машине..." И привезли сюда.
Н а т а л и. А как же шпиль горкома комсомола?
Г у р е в и ч. Ну... это я для отвода глаз... и чтобы тебе там, в
приемной, не было так грустно.
Н а т а л и. Слушай, Лев, ты выпить немножко хочешь? Только - тссс!
Г у р е в и ч.

О Натали! Всем существом взыскую!
Для воскрешенья. Не для куражу.

Пока Н а т а л и что-то наливает и разбавляет водой из-под крана, из-за
ширмы продолжается: "Перебзди, приятель, ничего страшного!.. Будь мужчиной,
пиздюк малосольный!.. Следующий!.. А штанов-то, штанов сколько на себя
нацепил! ведь все мудя сопреют и отвалятся!.. Давай-давай! А ты - отьебись,
не мешай работать... Следующий... Ничего, старина, у тебя все идет на
поправку, походишь вот так, в раскорячку еще недельки две и - хуй на ны! -
от нас до морга всего триста метров!.. Следующий!.."
Н а т а л и подносит стакан. Г у р е в и ч медленно тянет - потом
благодарно приникает губами к руке Н а т а л и.

Г у р е в и ч.

Она имеет грубую психею.
Так Гераклит Эфесский говорил.

Н а т а л и. Это ты о ком?
Г у р е в и ч. Да я все об этой Тамарочке, сестре милосердия. Ты
заметила, как дурнеют в русском народе нравственные принсипы. Даже в
прибаутках. Прежде, когда посреди разговора наступала внезапная тишина, -
русский мужик говорил обычно: "Тихий ангел пролетел"... А теперь, в этом же
случае: "Где-то милиционер издох!.." "Гром не прогремит - мужик не
перекрестится", вот как было раньше. А сейчас: "Пока жареный петух в жопу не
клюнет..." Или помнишь? - "Любви все возрасты покорны". А теперь
всего-навсего: "Хуй ровесников не ищет". Хо-хо. Или, вот еще: ведь как было
трогательно: "Для милого семь верст - не околица". А слушай, как теперь:
"Для бешеного кобеля - сто килуометров не круг". (Н а т а л и смеется.) А
это вот - еще чище. Старая русская пословица: "Не плюй в колодец -
пригодится воды напиться" - она преобразилась вот каким манером: "Не ссы в
компот - там повар ноги моет".

Н а т а л и смеется уже так, что раздвигается ширма и сквозь нее
просовывается физиономия сестры милосердия Т а м а р о ч к и.

Т а м а р о ч к а. Ого! Что ни день, то новый кавалер у Натальи
Алексеевны! А сегодня - краше всех прежних. И жидяра, и псих - два угодья в
нем.
Н а т а л и (смиряя бунтующего Г у р е в и ч а, - строго к Т а м а р о
ч к е). После смены, Тамара Макаровна, мы с вами побеседуем. А сейчас у меня
дела...

Т а м а р о ч к а скрывается и там возобновляется все прежнее: "Как же!
Снотворного ему подай - получишь ты от хуя уши... Перестань дрожать! и
попробуй только пискни, разъебай!.." И пр.

Н а т а л и. Лева, милый, успокойся (целует его, целует) - еще не то
будет, вот увидишь. И все равно не надо бесноваться. Здесь, в этом доме,
пациенты, а их все-таки большинство, не имеют права оскорблением отвечать на
оскорбление. И уж - Боже упаси - ударом на удар. Здесь даже плакать нельзя,
ты знаешь? Заколют, задушат нейролептиками, за один только плач... Тебе
приходилось, Лев, хоть когда-нибудь поплакать?
Г у р е в и ч. Хо! Бывало время - я этим зарабатывал на жизнь.
Н а т а л и. Слезами зарабатывал на жизнь? Ничего не понимаю.
Г у р е в и ч. А очень даже просто. В студенческие годы, например... -
ой, не могу, опять приступаю к ямбам.

Ты знаешь, Натали, как я ревел?
Совсем ни от чего. А по заказу.
Все вызнали, что это я могу.
Мне скажут, например: "Реви, Гуревич! -
Среди вакхических и прочих дел:
Реви, Гуревич, в тридцать три ручья".
И я реву. А за ручей - полтинник.
И ты - ты понимаешь, Натали?-
В любой момент! По всякому заказу!
И слезы - подлинные! И с надрывом.
Я, громкий отрок, не подозревал,
Что есть людское, жидовское горе.
И горе титаническое. Так что
Об остальных слезах - не говорю...

Н а т а л и. И знаешь, что еще, Гуревич: пятистопными ямбами говорить
избегай - с врачами особенно - сочтут за издевательство над ними. Начнут
лечение сульфазином или чем-нибудь еще похлеще... Ну, пожалуста... ради
меня... не надо...
Г у р е в и ч. Боже! Так зачем же я здесь?! - вот я чего не понимаю. Да
и остальные пациенты - тоже - зачем?

Они же все нормальны, ваши люди,
Головоногие моллюски, дети,
Они чуточек впали в забытье.
Никто из них себя не воображает
Ни лампочкой в сто ватт, ни тротуаром,
Ни оттепелью в первых числах марта,
Ни муэдзином, ни Пизанской башней
И ни поправкой Джексона-Фульбрайта
К решениям Конгресса. И ни даже
Кометой Швассман-Вахмана-один.
Зачем я здесь, коли здоров, как бык?

Н а т а л и.

Послушай-ка, Фульбрайт, ты жив пока,
Пока что не болеешь, - а потом?.. -
Чего ж тут непонятного, Гуревич?
Бациллы, вирусы - все на тебя глядят
И, морщась, отворачиваются.

Г у р е в и ч. Браво.

Полна чудес могучая природа
Как говорил товарищ Берендей.

Но только я отлично обошелся бы и без вас. Кроме тебя, конечно, Натали.
Ведь посуди сама: я сам себе роскошный лазарет, я сам себе - укол пирацетама
в попу. Я сам себе - легавый, да и свисток в зубах его - я тоже. Я и пожар,
но я же и брандмейстер.
Н а т а л и. Гуревич, милый, ты все-таки немножко опустился...
Г у р е в и ч. Что это значит? Ну, допустим. Но в сравнении с тем,
сколько я прожил и сколько протек, - как мало я опустился! Наша великая
национальная река Волга течет 3700 км, чтоб опуститься при этом всего на 221
метр. Брокгауз. Я - весь в нее. Только я немножко не доглядел - и невзначай
испепелил в себе кучу разных разностей. А вовсе не опустился. Каждое тело,
даже небесное тело (значительно оглядывает всю Н а т а л и) - так вот, даже
небесное тело имеет свои собственные вихри. Рене Декарт. А я - сколько я
истребил в себе собственных вихрей, сколько чистых и кротких порывов?
Сколько сжег в себе орлеанских дев, сколько попридушил бледнеющих дездемон?!
А сколько утопил в себе Муму и Чапаев!..
Н а т а л и. Какой ты экстренный, однако, баламут!
Г у р е в и ч. Не экстренный. Я просто - интенсивный.

И я сегодня... да почти сейчас...
Не опускаться - падать начинаю.
Я нынче ночью разорву в клочки
Трагедию, где под запретом ямбы.
Короче, я взрываю этот дом!

Тем более - я ведь совсем и забыл. - Сегодня же ночью с 30 апреля на 1
мая. Ночь Вальпургии, сестры Святого Ведекинда. А эта ночь, с конца восьмого
века начиная, всегда знаменовалась чем-нибудь устрашающим и чудодейственным.
И с участием Сатаны. Не знаю, состоится ли сегодня шабаш, но что-нибудь да
состоится!..
Н а т а л и. Ты уж, Левушка, меня не пугай - мне сегодня дежурить всю
ночь.
Г у р е в и ч. С любезным другом Боренькой на пару? С Мордоворотом?
Н а т а л и.

Да, представь себе.
С любезным другом. И с чистейшим спиртом.
И с тортами - я делала сама, -
И с песнями Иосифа Кобзона.
Вот так-то вот, экс-миленький экс-мой!

Г у р е в и ч. Не помню точно, в какой державе, Натали, за такие
шуточки даму бьют по заду букетом голубых левкоев... Но я, если хочешь,
лучше тебя воспою - в манере Николая Некрасова, конечно.
Н а т а л и. Давай, воспевай, глупыш.
Г у р е в и ч. Под Николая Некрасова!

Роман сказал: глазастая!
Демьян сказал: сисястая!
Лука сказал: сойдет.
И попочка добротная, -
Сказали братья Губины
Иван и Митродор.
Старик Пахом потужился
И молвил, в землю глядючи:
Далась вам эта попочка!
Была б душа хорошая.
А Пров сказал: Хо-хо!

Н а т а л и аплодирует.

Г у р е в и ч. А, между прочим, ты знаешь, Натали, каким веселым и
точным образом определял Некрасов степень привлекательности русской бабы?
Вот как он определял: количеством тех, которые не прочь бы ее ущипнуть. А я
бы сейчас тебя - так охотно ущипнул бы...
Н а т а л и. Ну, так и ущипни, пожалуйста. Только не говори пошлостей.
И тихонечко, дурачок.
Г у р е в и ч. Какие ж это пошлости? Когда человек хочет убедиться, что
он уже не спит, а проснулся, - он, пошляк, должен ущипнуть...
Н а т а л и. Конечно, должен ущипнуть. Но ведь себя. А не стоящую
вплотную даму...
Г у р е в и ч. Какая разница?.. Ах, ты стоишь вплотную... Мучительница
Натали... Когда ты, просто так, зыблешь талией, - я не могу, мне хочется так
охватить тебя сзади, чтоб у тебя спереди посыпались искры...
Н а т а л и. Фи, балбес. Так возьми - и охвати!..
Г у р е в и ч (так и делает. Н а т а л и с запрокинутой головой.
Нескончаемое лобзание). О Натали! Дай дух перевести!.. Я очень даже помню -
три года назад ты была в таком актуальном платьице... И зачем только меня
поперло в эти Куэнь-Луни? ...Я стал философом. Я вообразил, что черная
похоть перестала быть, наконец, моей жизненной доминантою... Теперь я знаю
доподлинно: нет черной похоти! нет черного греха! Один только жребий
человеческий бывает черен!
Н а т а л и. Почему это, Гуревич, ты так много пьешь, а все-все
знаешь?..
Г у р е в и ч. Натали!..
Н а т а л и. Я слушаю тебя, дурашка... Ну, что тебе еще, несмышленыш?..
Г у р е в и ч. Натали...

Неистово ее обнимает и впивается в нее. Тем временем руки его - от
страстей, разумеется, - конвульсивно блуждают по Натальиным бедрам и лонным
сочленениям. Зрителю видно, как связка ключей с желтою цепочкою - переходит
из кармашка белого халатика Н а т а л и - в больничную робу Г у р е в и ч а.
А поцелуй все длится.

Н а т а л и (чуть позже). Я по тебе соскучилась, Гуревич... (лукаво): А
как твоя Люси?
Г у р е в и ч. Я от нее убег, Наталья. И что такое, в сущности, - Люси?
Я говорил ей: "Не родись сварливой". Она мне: "Проваливай, несчастный
триумвир!" Почему "триумвир", до сих пор не знаю. А потом, уже мне в догонку
и вслед: "Поганым будет твой конец, Гуревич! сопьешься с крута, как
Коллонтай в Стокгольме! Умрешь под забором, как Клим Ворошилов!"
Н а т а л и (смеется).

А что сначала?

Г у р е в и ч.

Ну, что сначала? И не вспоминай.
О Натали! она меня дразнила.
Я с неохотой на нее возлег.
Так на осеннее и скошенное поле
Ложится луч прохладного светила.
Так на тяжелое раздумие чело
Ложится. Тьфу! - раздумье на чело...
Брось о Люси... Так, говоришь - скучала?
А речь об этой плюшке завела,
Чтоб легализовать Мордоворота?

Н а т а л и.

Опять! Ну, как тебе не стыдно, Лев?

Г у р е в и ч.

Нет, я начитанный, ты в этом убедилась.
Так вот, сегодня, первомайской ночью
Я к вам зайду... грамм 200 пропустить...
Не дуриком. И не без приглашенья:
Твой Боренька меня позвал, и я
Сказал, что буду. Головой кивнул.

Н а т а л и.

Но ты ведь - представляешь?!

Г у р е в и ч.

Представляю.
Нашел с кем дон-хуанствовать, стервец!
Мордоворот и ты - невыносимо.
О, этот Боров нынче же, к рассвету,
Услышит Командоровы шаги!..

Н а т а л и.

Гуревич, милый, ты с ума сошел...

Г у р е в и ч.

Пока - нисколько. Впрочем, как ты хочешь:
Как небосклон, я буду меркнуть, меркнуть,
Коль ты попросишь...

(подумав)

...Если и попросишь -
Я буду пламенеть, как небосклон!
Пока что я с ума еще не сбрендил, -
А в пятом акте - будем посмотреть...
Наталья, милая...

Н а т а л и.

Что, дуралей?

Г у р е в и ч.

Будь на тебе хоть сорок тысяч платьев,
Будь только крестик промежду грудей
И больше ничего, - я все равно...

Н а т а л и (в который уже раз ладошкой зажимая ему рот. Нежно). А! ты
и это помнишь, противный!..

Кто-то прокашливается за дверью.

Г у р е в и ч. Антильская жемчужина... Королева обеих Сицилий... Неужто
тебе приходится спать на этом дырявом диванчике?..
Н а т а л и. Что же делать, Лев? Если уж ночное дежурство...
Г у р е в и ч.

И ты... ты спишь на этой вот тахте!
Ты, Натали! Которую с тахты
На музыку переложить бы надо!..

Н а т а л и. Застрекотал опять, застрекотал...

За дверью снова покашливание.

Г у р е в и ч. "Самцы большинства прямокрылых способны стрекотать,
тогда как самки лишены этой способности". Учебник общей энтомологии. (Снова
тянутся друг к другу.)
П р о х о р о в (показывается в дверях с ведром и шваброю). Все
процедуры... процеду-уры... (Обменивается взглядом с Г у р е в и ч е м. Во
взгляде у П р о х о р о в а: "Ну, как?" У Г у р е в и ч а: "Все путем".)
Наталья Алексеевна, наш новый пациент, вопреки всему, крепчает час от часу.
А я только что проходил - у дверей хозотдела линолеум у нас запущен - спасу
нет. А новичок... Ну, чтоб не забывался, куда попал, - пусть там повкалывает
с полчаса. А я - пронаблюдаю...
Г у р е в и ч. Ну, что ж... (В последний раз взглянув на Н а т а л и, с
ведром и шваброю удаляется, стратегически покусывая губы.)
П р о х о р о в.

Все честь по чести. Я на то поставлен.
Ты, Алексеевна, опекай его.
Он - с припиздью. Но это ничего.

ЗАНАВЕС




ЧЕТВЕРТЫЙ АКТ



Снова третья палата, но слишком слабо заселена: одни еще не вернулись с
ужина, другие - с аминазиновых уколов. Комсорг П а ш к а Е р е м и н все под
той же простыней, в ожидании все того же трибунала. Старик X о х у л я,
после электрошока, - недвижим, и мало кого занимает, дышит он или уже нет. В
и т я спит, контр-адмирал тоже. С т а с и к онемел посреди палаты с
выброшенной в эсэсовском приветствии рукой. Тишина. Говорит только дедушка В
о в а с пунцовым кончиком носа.

В о в а. Фу ты, а в деревне-то сейчас славно! Утром, как просыпаешься,
...первым делом снимаешь с себя сапоги, солнышко заглядывает в твои глаза, а
ты ему в глаза не заглядываешь... стыдно... и выходишь на крыльцо. А
птички-пташки-соловушки так и заливаются: фирли-тю-тю-фирли, чик-чирик,
ку-ку, кукареку, кудах-тах-тах. Рай поднебесный. И вот, надеваешь
телогрейку, берешь с собой документы, и вот так, в чем мать родила, идешь в
степь, стрелять окуней... Идешь убогий, босой и с волосами. А без волос
нельзя, с волосами думать легче... И когда идешь - целуешь все одуванчики,
что тебе попадаются на пути. А одуванчики целуют тебя в расстегнутую
гимнастерку, такую выцветшую, видавшую виды, прошедшую с тобой от Берлина до
Техаса...

В палату тихо-тихо заходят, взявшись за руки, С е р е ж а К л е й н м и
х е л ь и К о л я. Потирают на попах свои уколы, обсаживают В о в у,
слушают.

В о в а. И вот так идешь... ветры дуют поперек... Сверху-голубо, снизу
- майские росы-изумруды... А впереди - что-то черненькое белеется...
Думаешь: может, просто куст боярышника?...да нет. Можно быть, армянин?.. Да
нет, откуда в хвощах может появиться армянин? А ведь это, оказывается, мой
внучок, Сергунчик, ему еще только четыре годика, волосики на спине только
начали расти, - а он уже все различает; каждую травинку от каждой былинки, и
каждую пичужку изучает по внутренностям...
К о л я. А я вот ничего не сумею отличить. Я все время в палате. Липу
от клена я еще смогу отличить. А вот уж клен от липы...
С т а с и к (снова дует по палате из угла в угол). Да! ничего на свете
нету важнее! спасение дерев! Придет оккупант - а где наша интимная защита?
Интимная защита ученого партизана! А в чем она заключается? - а вот в чем:
ученый партизан посиживает и похаживает, покуривает и посвистывает. И
наводит ужас на прекрасную Клару!
В о в а. А мой сосед Николай Семенович...
С т а с и к (неудержимо). Господь создал свет, да, да! А твой Николай
Семеныч отделил свет от тьмы. А вот уж тьму никто не может отделить ни от
чего другого. И потому нам не дают ничего подлинного и интимного! перловой
каши, например, с творогом, с изюмом, с гавайским ромом...
К о л я. И с вермутом...
С т а с и к. Нет, без вермута. Причем здесь вермут?! И до каких пор
меня будут прерывать? делать торными тропы нечестивых? Когда, наконец,
закончится сползание к ядерной катастрофе? Почему Божество медлит с
воздаянием? И вообще - когда эти поляки перестанут нам мозга ебать?! Ведь
жизнь и без того - так коротка...
В о в а. А ты посади, Стас, какой-нибудь цветочек, легче будет...
С т а с и к. Хо-хо! нашел кому советовать! Да ты поди, взгляни в мою
оранжерею. Жизнь коротка, - а как посмотришь на мою оранжерею - так она
будет у тебя еще короче, твоя жизнь! Твои былинки и лютики - ну их, они
повсюду. А у меня вот что есть - сам вывел этот сорт и наблюдал за
прозябанием. Называется он: "Пузанчик-самовздутыш-дармоед" с вогнутыми
листьями. И ведь как цветет! - хоть стреляй в воздух из револьвера. Так
цветет - что хоть стреляй из револьвера в первого проходящего!.. А еще - а
еще, если хотите, "Стервоза неизгладимая" - это потому, что с началом
цветения ходит во всем исподнем! "Лахудра пригожая вдумчивая" - лучшие ее
махровые сорта: "Мама, я больше не могу", "Сихотэ-Алинь" и "Фу-ты ну-ты".
"Обормотик желтый!" "Нытик двулетний!" Это уже для тех, кого выносят ногами
вперед. "Мымра краснознаменная!" "Чапай лохматый!" "Хуеплетик
недолговечный!" Все, что душе угодно...
В о в а. И все это ты имел в своем саду, браток?
С т а с и к. Как то есть имел? До сих пор имею! Что, Вова, нужно тебе
для твоих панталон?..
В о в а. Нету у меня панталон...
С т а с и к. Ну, нет, так будут... И ты, конечно, захочешь оторочить
верх панталон чем-нибудь багряным. Приходи в мой сад - и все твое.
"Презумпция жеманная", она же "Зиночка сдобная пальпированная" - да и как
Зиночке не быть пальпированной, если она такая сдобная! "Мудозвончики
смекалистые!" "ОБХ-ЭС ненаглядный!" "Гольфштрим чечено-ингушский!" "Пленум
придурковатый!" - его так назвали за его дымчатые вуали, невзначай и совсем
не остроумно. "Дважды орденоносная игуменья незамысловатая", лучшие ее
разновидности: "Капельмейстер Штуцман", "Ухо-горло-нос", "Неувядаемая
Розмари" и "Зацелуй меня до смерти". "Генсек бульбоносный!", пурпуровидные
его сорта зовутся по-всякому: "Любовь не умеет шутить", "Гром победы,
раздавайся", "Крейсер Варяг" и "Сиськи набок". А если...
В о в а. А синенькие у тебя есть? Я, если выйду в поле по росе, по
большим праздникам, - все смотрю: нет ли синеньких...
С т а с и к. Ну, как не быть синеньким! Чтоб у меня - да не было
синеньких! Вот - носопырочки одухотворенные, носопырочки расквашенные,
синекудрые слюнявчики "Гутен-морген"! "Занзибар опизденевший" - выбирай
сорта: "Лосиноостровская", "Яуза", "Северянин", "Иней серебристый",
"Хау-ду-ю-ду", "Уйди без слез и навсегда"...

С т а с и к, на словах "без слез и навсегда", снова деревенеет у окна
палаты, с выкинутым вертикально вверх кулаком "Рот Фронт".

В о в а. Д-да... хорошие цветочки... А я ведь помню тяжелые времена...
когда все цветочки исчезли из помину... и плохие и хорошие... кругом нашей
деревни одни только эскарпы и янычары, траншеи, каски, руки, ноги - над
Москвой только царь-пушки гремели, и царь-колокола... Но встал генерал армии
Андрей Власов, а за ним диктор всесоюзного радио Юрий Левитан, - и они
вдвоем отогнали от столицы полчища озверелых заокеанских орд. И снова
расцвели медуницы...

Все глядят на Вовин носик. У К о л и опять чего-то текет, В о в а
бережно утирает. Почти никто не замечает, как староста П р о х о р о в то
вторгается в помещение, взглядывает на часы - ему одному во всей палате
дозволено носить часы, - то снова исчезает из помещения. Музыка при этом -
тревожнее всех тревожных.

К о л я. Так ведь и осенью в деревне хорошо... Ведь правда, Вова?
В о в а. Осенью немножко хуже, с потолка капает... Сидишь на голом
полу, а сверху кап-кап, кап-кап, а мышки так и бегают по полу: шур-мур,
шур-мур, бывает, кого-нибудь из них пожалеешь, ухватишь и спрячешь под
мышку, чтоб обсохли-обогрелись. А напротив - висят два портрета, я их обоих
люблю, только вот не знаю, у кого из них глаза грустнее: Лермонтов-гусар и
товарищ Пельше... Лермонтов - он ведь такой молодой, ничего не понимает, он
мне говорит: иди, Вова, в город Череповец, там тебе дадут бесплатные
ботинки. А я ему говорю: А зачем мне ботинки? Череповец - он у-у-у как
далеко... Получу я ботинки в Череповце - а куда я дальше пойду в ботинках?
нет, я уж лучше без ботинок... А товарищ Пельше тихо мне говорит, под
капель, - "Может, это мы виноваты в твоей печали, Вова?" - А я говорю: нет,
никто не виновен в моей печали. А туг еще теленочек за перегородкой -
чертыхается и просить чего-то начинает, - а я его век не кормил, и откуда он
взялся, этот теленочек, у меня и коровки-то никогда не бывало. Надо бы
спросить у внука Сергунчика - так и его куда-то ветром унесло. И всех
куда-то ветром уносит... Я уже с вечера поставил у крыльца миску с гречневой
кашей - для ежиков. Сумерки опускаются. Вот уже и миска загремела - значит,
пришли все-таки ежики, с обыском... Листья кружатся в воздухе, кружатся и -
садятся на скамью... Некоторые еще взовьются - и опять садятся на скамью. И
цветочки на зиму - все попересажены... А ветер все гонит облака, все гонит -
на север, на северо-восток, на север, на северо-восток. Не знаю, кто из них
возвращается. А над головою все чаще: кап-кап-кап, и ветер все сильнее:
деревья начинают скрипеть и пропадатъ, рушатся и гибнут, без суда и
следствия. Вот уже и птички полетели, как головы с плеч...
К о л я. Как хорошо... А у нас в деревне - в апреле тоже тридцать дней
или дня три-четыре накинули?
В о в а. Да нет пока...
К о л я. Ну, вот и зря... Надо бы немножко накинуть... У нас все должно
быть покрупнее, чем у них... Они играют на пятиструнной гитаре, а у нас
своя, исконная, семиструнная... Байкал, телебашня, Каспийское озеро... А тут
получается обидно: и у них в апреле тридцать дней, и у нас тридцать.
(Пускает слюну. В о в а вытирает.) А равняться на Европу, как мне кажется, -
это значит безнадежно отставать от нее... Конечно, мы не ищем для себя
односторонних преимуществ, но никогда и не допустим, чтобы...
П р о х о р о в (врывается в палату с озаренным лицам) Обход! Обход!
(Но странно: вместо привычного "Всем встать!" - староста отдает приказ ни на
что не похожий). Немедленно лечь на пол! Всем! Мордами вниз! Кто шевельнет
глазами туда-сюда - стреляю из всех Лепажевых стволов! Стас, прекрати свои
ротфронты! (Подходит к С т а с и к у, но рука его кататонически не выходит
из состояния Рот-Фронт.) Ну ладно, отвернись только к стенке, но пасаран,
пассионарий! вессеремус!
Г у р е в и ч (входит с помойным ведром, поверх ведра накинута холщовая
мокрая тряпка. Швабру оставляет у входа. Подойдя к своей тумбочке, второпях
снимает тряпку, из ведра достает почти ведерной емкости бутыль и
устанавливает ее, прикрыв тряпьем. Глубочайший выдох). Ну вот. Теперь как
будто бы виктория!
А л е х а (с порога). Всем подняться и отряхнуться! Обход закончен!
П р о х о р о в. Всем лечь по своим постелям. Замечайте, психи: обходы
становятся все короче. Значит, скоро они совсем прекратятся. Вставайте,
вставайте, - и по постелькам... Так, так... А что вы тут делали? - пока
високосные люди нашей планеты достигали невозможного - чем в это время
занимались вы, летаргический народ?..
В о в а. Нам Стасик говорил о своих цветочках... Он их сам
выращивает...
П р о х о р о в. Эка важность! Цветочки - они внутри нас. Ты
согласишься со мной, Гуревич, ну, чего стоят цветочки, которые снаружи?
Г у р е в и ч. Мне скорее надо пропустить, Прохоров, а уж потом... И
без этого внутри нас много цветочков: циститы в почках, циррозы в печени, от
края до края инфлюэнцы и рюматизмы, миокарды в сердце, абстиненции с головы
до ног... В глазах - протуберанцы...
П р о х о р о в. Налей шестьдесят пять граммов, Гуревич, и скорее
опрокинь. Потом поговорим о цветочках. Ал-леха!
А л е х а. Я здесь...
П р о х о р о в. Немедленно: стакан холодной воды. У Хохули в чемодане
- лимоны, вытаскивай их все...
А л е х а. Все..?!
П р о х о р о в. Все, мать твою ебп!

Г у р е в и ч в сущности, начинает Вальпургиеву ночь. Наливает рюмаху.
Внюхивается, до отказа морщится, проглатывает.

П р о х о р о в (в ожидании своей дозы). Я думал о тебе хуже, Гуревич.
И обо всех вас думал хуже: вы терзали нас в газовых камерах, вы гноили нас в
эшафотах. Оказывается, ничего подобного. Я думал вот как: с вами надо блюсти
дистанцию! Дистанцию погромного размера... Но ты же ведь - Алкивиад! - тьфу,
Алкивиад уже был, - ты граф Калиостро! Ты - Канова, которого изваял
Казанова, или наоборот, наплевать! Ты - Лев! Правда, Исаакович, но все-таки
Лев! Гней Помпей и маршал Маннергейм! Выше этих похвал я пока что не
нахожу... а вот если бы мне шестьдесят пять...
А л е х а. Может, проверить, - горит?
Г у р е в и ч. Это можно... (На край тумбочки проливает немножко из
своего остатка, зажигает спичку и подносит: тишина, покуда не меркнет синее
пламя.)
П р о х о р о в (он даже не разводит свои семьдесят граммов, он держит
наготове хохулин лимон. Опрокидывает. Страстно внюхивается в лимон. Пауза
самоуглубленности). Итак. Кончились беззвездные часы человечества! Скажи
мне, Гуревич, из какого мрамора тебя лучше всего высечь?..
Г у р е в и ч. Это как то есть "высечь"?
П р о х о р о в. Нет-нет. Я не то хотел сказать. Я вот что хотел
сказать: с этой минуты, если в палате номер три или в любой из вассальных
наших палат какой-нибудь неумный псих усомнится в богодухновенности этого
(втыкая палец в Г у р е в и ч а) народа, тот будет немедля произведен мною в
контр-адмиралы. Со всеми вытекающими отсюда последствиями... Они открывают
миру все, мы только успеваем прикрывать. Что говорить о Старом Свете?.. Из
какого племени явился Христофор Коломбо - это, наконец, известно поголовно
всем. Но мало кто знает, что первым человеком, из состава Коломбовой
экспедиции, первым, ступившим на Новую Землю, - был иудей-марран Луис де
Торрес! (впадая в раж) А Исаак Ньютон! А - Авраам Линкольн!.. А кто первый
увидел Ниагарский водопад? - Давид Ливингстон!..
Г у р е в и ч. Помаленьку, помаленьку, староста. Иначе ты вызовешь
переполох в слабых душах... А ты не подумал о том, что Алкивиад тоже
вожделеет? Ты вот уже немножко порфироносен. А взгляни на Алеху...
П р о х о р о в. Ал-леха!
А л е х а. Я тут. (Пока Г у р е в и ч чародействует со спиртом и водою,
- не выдерживает. Делает лицо. Тренькает себе по животу, как бы аккомпанируя
на гитаре. Начинает внезапно и анданте).

А мне на свете - все равно.
Мне все равно, что я говно,
Что пью паскудное вино
Без примеси чего другого.
Я рад, что я дегенерат,
Я рад, что пью денатурат,
Я очень рад, что я давно
Гудка не слышал заводского...

Вливает в себя все ему налитое. Исполинский выдох. Пробует лихо
продолжить свое традиционное:

Обязательно,
Обязательно,
Я на рыженькой женюсь!
Пум-пу м-пум-пум!

(по собственной пузени, разумеется)

Об-бязательно...

Г у р е в и ч. Стоп, Алеха. Не до песнопений. Кругом нас алчут малые
народы. А мы, тем временем, сверхдержавы, - пробуем на вкус то, что
вообще-то говоря, делает наши души автономными, но может те же самые души и
на "что-нибудь обречь. Приобщить этих сирых?
П р о х о р о в. Еще как приобщить! Ал-леха!
А л е х а. Я здесь. (Машинально подставляет пустой стакан.)
Г у р е в и ч. Болван. Ты понимаешь, что такое - сирость?
А л е х а. Еще бы не понять. Сережа Клейнмихель, - у него на глазах
Паша Еремин, комсорг, оторвал у мамы почти все. И он теперь все кропает и
пишет, кропает и пишет... Позвать его?
Г у р е в и ч. Позвать, позвать... (Наливает полстакана.)
П р о х о р о в. Клейнмихель! На ковер.
Г у р е в и ч (к подошедшему С е р е ж е). Так о чем тебе моргнула
перед смертью твоя мама?
С е р е ж а (всплакнув, конечно). Она все знала. Мамы - они всегда все
знают. Что меня не допустют и не дадут начальство снимать картину фильма про
маму и Семена Михайловича Буденного, и как они крепко целовали друг друга
перед решающей битвой. А свою нечистую руку приложил к этому Пашка Еремин,
еврейский шапион...
Г у р е в и ч. Не торопись. Выпей. (С е р е ж а, выпив, прижимает руку
к сердцу, не то в знак благодарности, не то всерьез желая уйти из этого
мира.)
С е р е ж а. Я знаю, что такое еврейский шапион. Первый признак - звать
его Паша. А фамилия его - Еремин. Других доказательств и не надо. Он не дает
мне ночью рисовать стихи и планы всего будущего...
Г у р е в и ч. У тебя это что в руках, Буденный?..
С е р е ж а. Это что я прячу от предателя Павлика. Это все, что я
построю, когда меня выпустят. А если я чего-нибудь построю - Павлик, злодей,
все подожжет. Я вам сейчас прочитаю, но чтобы Пашку Еремина туда со спичками
не подпускали...
П р о х о р о в. Давай, я прочту, зануда. А то у меня есть баритон, а у
тебя нет баритона... Так-так... Проект будущих торжествований. Номер один:
дом больницы разбитых космонавтов. Номер два: дом любви и здоровья больных
космонавтов. Номер три: дом Любви к своей маме как можно лучше и хорошо.
Номер четыре: дом, где не гуляют до двенадцати ночи, а живут с родными
никогда и вообще. Номер пять: Дом Коммунизма. Там приучают не бегать с
топором, и не пропивать ребят и космонавтов. Номер шесть: Культурный стадион
космонавтов, чтобы метать их в цель...
Г у р е в и ч. И долго еще будет эта тягомотина?.. Сереже больше не
давать...
П р о х о р о в. Сейчас-сейчас... (продолжает). Номер семь: Книжная
фабрика культурных летчиков, с гипноседативным эффектом. Номер восемь: Дом и
культурная дорога для спортивных татар. Номер девять: Аэродром культуры для
татар и космонавтов. Десятое: Вокзал Поездов. Чтобы девушки в коротких юбках
стояли на подножке. И махали приходящими поездами вслед уходящим поездам.

А л е х а фыркает.

П р о х о р о в (продолжает). Спортивный Внимательный институт.
Спортивный внимательный светофор для татар и космонавтов. Спортивный
внимательный Энтернат для всех аэродромов Космуса. Номер четырнадцать и
предпоследний: Детский Мир на спортивной реке. Где маленькие шпионы тонут, а
большие - всплывают для дачи больших и ложных показаний. Номер пятнадцать и
последний: Космическая выставка веселой любви и тайных радостей всех веселых
космонавтов веселого Космуса...
Г у р е в и ч. М-м-мда... Тебя все-таки дурно воспитывали,
Клейнмихель... Может быть, и прав комсорг Еремин, расчленив твою маму?..
С е р е ж а. Нет, он был глубоко не прав. Когда она была в целости, она
была намного красивше... Вам бы только посмеяться, а ведь смеяться-то не от
чего... У меня еще есть один проект, чтобы в России было поменьше смеху;
Трубопровод из Франкфурта-на-Майне, через Уренгой, Помары, Ужгород, - на
Смоленск и Новополоцк. Трубопровод для поставок в Россию слезоточивого газа.
На взаимовыгодных основаниях...
Г у р е в и ч. Браво, Клейнмихель!.. Староста, налей ему еще немножко.

Староста наливает. Погладив С е р е ж у по головке, подносит.

С е р е ж а (тронутый похвалою, пропустив и крякнув). А еще я люблю,
когда поет Людмила Зыкина. Когда она поет - у меня все разрывается, даже вот
только что купленные носки - и те разрываются. Даже рубаха под мышками -
разрывается. И сопли текут, и слезы, и все о Родине, о расцветах наших
неоглядных полей...
Г у р е в и ч. Прекрасно, Серж, утешайся хоть тем, что заклятому врагу
твоему, комсоргу, не будет ни граммулечки. Он, к сожалению, принадлежит к
тем, кто составляет поголовье нации. Мудак, с тяжелой формой легкомыслия,
весь переполненный пустотами. В нем нет ни сумерек, ни рассвета, ни даже
полноценной ублюдочности. На мой взгляд, уж лучше дать полную амнистию
узникам совести... То есть, предварительно шлепнув, развязать
контр-адмирала?
П р о х о р о в. Ну, конечно. Тем более, он уже давно проснулся,
ядерный заложник Пентагона. (Потирает руки, наливает поочередно Г у р е в и
ч у, себе, А л е х е.) Вставай, флотоводец. Непотопляемый авианосец НАТО. Я
сейчас тебя развяжу, - признайся, Нельсон, все-таки приятно жить в мире
высшей справедливости?
М и х а л ы ч (его понемногу освобождают от пут). Выпить хочу...
П р о х о р о в. Да это ж совершенно наш человек! Но прежде стань на
колени и скажи свое последнее слово. (М и х а л ы ч вздрагивает.) Да нет, ты
просто принеси извинения оскорбленной великой нации, и так, чтобы тебя
услышали твои прежние друзья-приятели из Североатлантического пакта. Ну,
какую-нибудь там молитву...
М и х а л ы ч (быстро-быстро, косясь на П р о х о р о в а, наливающего
заранее). Москва - город затейный: что ни дом, то питейный. Хворого пост и
трезвого молитва - до Бога не доходят. Чай-кофе не по нутру, была бы водка
поутру. Первая рюмка колом, вторая соколом, а остальные мелкими пташками.
Пить - горе, а не пить вдвое. Недопои хуже перепоя. Глядя на пиво и плясать
хочется...
П р о х о р о в (намного одушевленнее, чем во втором акте).
Так-так-так...
М и х а л ы ч. Без поливки и капуста сохнет. Что-то стали руки зябнуть,
не пора ли нам дерябнуть. Справа немцы, слева турки, ебануть бы политурки.
Что-то стало холодать, не пора ли...
Г у р е в и ч. Пора, мой друг, пора... (Адмирал выпивает - и
вытаращивает глаза от крепости напитка и перемен земного жребия.) По нашей
Конституции, адмирал, каждый гражданин имеет право выпучивать глаза, но не
до отказа... Вова!!

В о в а приходит покорно, но почему-то держа за руку бледного К о л ю.

Г у р е в и ч. Дети, армянский коньяк на столе, читайте молитву. (К
Прохорову). А почему они, собственно, здесь, - а не там?
П р о х о р о в. Ну, ты же сам слышал... эстонец... голова болит...
разве этого недостаточно?.. А что касается Вовы, - так он просто так...
подозревается в уникальности.,.
Г у р е в и ч. Не надо кручиниться, Вова, завтра же будешь со мною на
свободе. У тебя есть мечта?..
В о в а. Да, да, есть. Я хочу у себя в пруду развести такую рыбку - она
называется гамбузия. Так вот, эта рыбка - гамбузия - поедает в своем пруду
всех комариных личинок, а заодно и все лямблии. Потому что стоит человеку
проглотить вместе с водой одну только лямблию, как она, сама по себе,
порождает другую лямблию, а третья лямблия, родившись от сочетания первых
двух лямблий...
Г у р е в и ч. И сколько этих вот самых лямблий может враз заглотать
твоя рыбка гамбузия?
В о в а. Она может схавать зараз семьдесят пять штук.
Г у р е в и ч. И - не поперхнуться?
В о в а. И не поперхнуться.
Г у р е в и ч. Отлично. Вот ровно столько граммов ему и налейте. Только
разбавьте водой. А Боренька-Мордоворот сегодня же ночью расплатится за то,
что сделал тебе на носу эту "модус-вивэнди"...
В о в а (единым залпом выпив, - то, как травка, зеленеет, то, как
солнышко, блестит). А самое главное, чем хороша гамбузия, - так от нее ни
одного комарика в воздухе. Никто вас не укусит, смело идите в лес, мои
маленькие радиослушатели. И гуляйте, пока не позовет Эдик...
П р о х о р о в. А что это за Эдик?..
В о в а. Никто не знает. Но, как только в небеса подымается Веспер, тут
надо расходиться по домам, потому что Эдик делает знак: пора расходиться.
Ничего не поделаешь... Сергунчик, мой внук, не послушался - и вот вам
результат: ветры унесли его неведомо куда... по заказу Гостелерадио...
Г у р е в и ч. Удивительная все-таки страна - Россия! Ну, с какой стати
Эдик? На каком основании - Эдик?.. (Обращается к Коле). Коля! ты смыслишь
что-нибудь в этой белиберде?
К о л я. Конечно. Я уже давно усвоил эту дхарму. (Простирая к публике
руку). Отцы наши ели кислый виноград, а у детей на столе один только вермут,
и больше ничего. Десертным вермутом облит, Онегин к юноше спешит, глядит,
зовет его, - напрасно, его уж нет, младой певец нашел безвременный конец.
Особой водки он просил, и взор являл живую муку, - и кто-то вермут положил в
его протянутую руку!..
Г у р е в и ч. Здорово!.. Налейте поэту мушкателейнвейну!
К о л я (выпивая свою долю мушкателейнвейна). А откуда в нашей палате
взялся мушкателейнвейн?
П р о х о р о в. Все оттуда же. А откуда в нашей палате, со слабоумными
расспросами, взялись пытливые юноши? Взялось, значит взялось. И при этом,
кроме чести, не потеряно ничего. Если явятся вопросы еще, обратись к Вите.
Г у р е в и ч. Да, да. Если кому чего неясно, - пусть обращается к
нашему незабвенному гроссмейстеру. Какая честь - еще при жизни называться
незабвенным! Ви-тя!! Корчной! Что новенького-шизофреновенького?

Все смотрят на В и т ю. Не совсем понятно, спит он или проснулся,
потому что улыбка его, оставаясь дежурной за время сна, становится, по
пробуждении, сардоническою. Сейчас на нем ничего этого нет.

Г у р е в и ч. Ну, очень просто определить, спит человек или нет. Если
он хочет присоединиться к компании, значит: проснулся. А если не хочет -
стало быть, спит и не проснется вовеки...
В и т я. Я проснулся. И пока в этом мире не кончится мушкателейнвейн. я
никогда не усну.
П р о х о р о в (поднося В и т е). Теперь ты понимаешь, гроссмейстер,
что мы живем не то что в мире высший справедливости, а в мире такой
справедливости, которая даже чуть выше, в сравнении с наивысшей?..
В и т я (приподымая большую, розовую голову). А я не умру?
Г у р е в и ч. Ты, Витя, слишком высокого о себе мнения... Во всей
происходящей драме - до тебя - никто ни словом не обмолвился о смерти, хоть
все и поддавали. Счастье человека - в нем самом, в удовлетворении
естественных человеческих потребностей. Пьер Безухов. А если уж смерть - так
смерть. Смерть - это всего лишь один неприятный миг, и не стоит принимать
его всерьез. Аугусто Сандино.

В и т я пьет и - встает. Всех обнимая своей улыбкой - и не стыдясь
живота своего, - почему-то отправляется к выходу.

П р о х о р о в. Наконец-то! Отрада и ужас Вселенной - Витя - хочет
пройтиться в сторону клозета... Стасик! Прекрати свои рот-фронты. Иди
сюда...
Г у р е в и ч (спохватившись). Да, да. Никакие рот-фронты и нопасараны
уже не пройдут. Над всей Гишпанией - ясное небо. Франсиско Франко. По этому
поводу - опусти свою глупую руку - и подойди. Твоя неистовая Долорес - в
соседнем отделении. Пропусти для храбрости сто двадцать, и мы соединим вас,
недоумков...
С т а с и к. Так она еще не умерла?..
Г у р е в и ч. Давно уже подохла. Но, как только услышала о тебе, о
предстоящем свидании, она вытряхнула землю из глазных своих впадин и
сказала: пусть придет ко мне, я люблю молодых и растленных. Но прежде, -
сказала она, - но прежде я должна привести себя в порядок, я ведь так долго
пролежала в сырой земле...
С т а с и к. Я понимаю... Женщина всегда есть женщина, если даже
пассионария. У нас есть о чем побеседовать: массированное давление на
Исламабад, подводные лодки в степях Украины! И - вдобавок ко всему -
насильник дядя Вася в зарослях укропа. И марионетка Чон Ду Хван, он все
мечтает стереть советскую Россию с лица земли. Но разве можно стереть то, у
кого так много-много земли - и никакого-никакого лица? Вот до чего доводит
узкоглазость этих чондухванов...
Г у р е в и ч. Налить ему немедля! И пропорционально тому, что он здесь
сейчас нагородил... Боже мой, Витя!..
В и т я (с улыбкой, обаятельнее которой не было от Сотворения). Вот,
пожалуйста, шахматная фигура, я обмыл ее проточной водой... (Ставит на стол
посреди палаты - еще один белый ферзь. Два белых ферзя рядом - это уже
слишком. Многие теряют и остатки своих убогих рассудков.)
П р о х о р о в. С шахматами мы потом разберемся... А шашки - где?...
Чемпион мира по русским шашкам Виктор Куперман... (Улыбка - в сторону Г у р
е в и ч а, вопрос адресован В и т е)... Так вот, шашек нет. Сейчас
растерянно смотрит на мир наш русский товарищ Куперман. И вот он, молодой и
здоровый, крутится в своем гробу. Не путать с Долорес Ибаррури... Он
крутится в своем гробу, хотя он молод и здоров...
К о л я (прерывает старосту, чего с ним никогда не бывало). А кто
вообще автор желудочно-кишечного тракта?..
Г у р е в и ч. Неужели и теперь тебе не понятно, кто?.. (присаживается
к В и т е).

Скажи мне, Витя, ну, а если б ты...
Ну... двадцать шесть бакинских комиссаров...
Чудовищно подумать!.. Что б тогда
Принес толпе из всех своих глубин?
Шпинозу? Группенфурера СС?
Ударный финиш юбилейной вахты?
Рене Декарта?..

За дверью слышны каблучки. Это - Н а т а л и с последним обходом. И,
слава Богу, она уже слегка первомайски-поддатая. Иначе - она уловила бы в
палате спиртной дух.

П р о х о р о в. Тишина!.. Все - по местам! Накрыться с головой!

Н а т а л и входит, всем желает спокойных ночей. Поправляет одеяло - у
тех, на ком плохо лежит. Присаживается у изголовья Г у р е в и ч а. Никому
не слышные - а может быть, слышные всем, - шепоты и нежности.

Н а т а л и (полушепотом). Ни о чем не думай, Лев, все будет хорошо. (Г
у р е в и ч пробует что-то сказать. Н а т а л и прикладывает пальчик к
губам) Тсс... Все дрыхнут. В коридоре ни души. Адье. Спокойной ночи, алкаши.
(Н а т а л и проплывает к выходу, тихо-тихо прикрывает за собой дверь. Стук
удаляющихся каблучков.)

Все пациенты разом сбрасывают с себя одеяла, приподымаются в постелях и
завороженно глядят на два белых ферзя посреди палаты.

ЗАНАВЕС




ПЯТЫЙ АКТ



Между четвертым и пятым актом - 5-7 минут длится музыка, не похожая ни
на что и похожая на все что угодно: помесь грузинских лезгинок,
кафе-шантанных танцев начала века, дурацкого вступления к партии Варлаама в
опере Мусоргского, канканов и кэк-уоков, российских балаганных плясов и
самых бравурных мотивов из мадьярских оперетт времен крушения
Австро-Венгерской монархии.
Подымается занавес.
Все та же третья палата, несколько часов спустя: все выглядит настолько
иначе, что глупо и говорить об этом.

П р о х о р о в. Рас-светает!.. Аль-леха!!
А л е х а. Да, я тут.
П р о х о р о в. Вдарь что-нибудь на своей гитаре, диссидент! Вдарь по
сердцам наших просветленных узников!
А л е х а.

Пум пум-пум-пум.

Представление начинается. В нем принимают участие все, даже комсорг П а
ш к а Е р е м и н - откуда только он успел нализаться - непонятно - ведь ему
было отказано даже в граммулечке.

Пум-пум-пум-пум!
Пум-пу м-пум-пум!
Я надену платье бело
И весеннее пальто.
Никого я не боюся:
Председатель - мой отец.

В о в а.

Председатель к нам спешит,
"Не кручинтесь, - говорит, -
Не кручиньтесь, не тужите,
Удобренье положите".

М и х а л ы ч.

Дети в школу собирались.
Мылись, брились, похмелялись.
Эх, в бога-душу-мать.
Дайте курочку!

К о л я.

Ему уж 20 лет, -
А он такой дурак!
Ему уж 30 лет, -
А он такой дурак!
Ему уж 40 лет, -
А он такой дурак!
Ему уж...

А л е х а (прерывает его).

Коля водит самолеты -
Это очень хорошо.
Вова лопает компоты -
Это очень хорошо!

П р о х о р о в.

А агент из Миннесоты -
Тоже очень хорошо.

(Это, разумеется, выпад в сторону М и х а л ы ч а, который в это самое
время пробует, как сен-сановская плисецкая лебедь, - делать ручками
фокусы-покусы.)

Сей агент, агент прекрасный,
Опрокинув свой бокал,
На груди ее атласной
Безмятежно засыпал.
Хо-хо!

Ал е х а.

Пум-пум-пум-пум!
Вся страна лежит во мраке -
Огонек горит в Кремле!
Пум!
Обожаю нежности
В области промежности!

В и т я со всем своим пузом вступает в пляс, повязав наволочку вместо
косынки.

А л е х а (подтанцовывает к В и т е).

Ай-ай! Ох-ох!
Все готово. Бобик сдох.
Что с. тобою приключилось,
Манечка?

В и т я (не без кокетства).

Совершенно ничего.
Ровным счетом ничего,
Ничего не приключилось
С Манечкой.
Просто - слишком завертелась,
Просто - очень захотелось
Съездить в будущем году
В Пизу или Катманду!
Оп-ля!!

П р о х о р о в.

Кудри вьются,
Кудри вьются,
Кудри вьются у блядей,
Почему они не вьются
У порядочных людей?

В и т я. Хе! Хе!

Потому они не вьются -
Денег нет на бегудей!

А л е х а (поправляя В и т ю).

Потому что у блядей
Денег есть на бегудей,
А у порядочных людей -
Денег только на блядей.

Г у р е в и ч (между тем с тревогой всматривается в полусонного X о х у
л ю. Очень заметно, как тот, и выпив-то всего-навсего грамм 115, - клонится
к закату. Г у р е в и ч подходит к нему, тормошит). Хохуля! Для оживления
психеи хочешь еще немножко дернуть? Ты меня не слышишь?.. Не слышит...
Передаю по буквам, Хохуля... дернуть... Д - движение неприсоединения, Дуайт
Эйзенхауэр, девичьи грезы, дивные бедра, День поминовения усопших... Д.
Следующая - е... Только вот как передать ему "е"?.. Подлец Карамзин -
придумал же такую букву "Ж... Так нет же. Эстету Карамзину этого показалось мало... Стоп, ребятишки!!
- Хохуля - не дышит!..

Одни обступают мертвеца; другие - продолжают беззаботное буйство.

П р о х о р о в. Вот к чему приводит лечение электрошоком! Вот вам
блестящее подтверждение несостоятельности нашей медицины!

С т а с и к становится у трупа, оттянув подбородок, в позе стерегущего
Мавзолей.

Г у р е в и ч. Ничего. Ничего неожиданного. Следует вполне полагаться
на судьбу и твердо веровать, что самое скверное еще впереди.
П р о х о р о в (добавляет). Рене Декарт. И да не будет никто омрачен!
Мы отмечаем сегодня вальпургиево празднество силы, красоты и грации! А
Первомай пусть отмечают нормальные люди, то есть не нормальные люди, а нас
обслуживающий персонал! Ха-ха! Танцуют все! Белый танец! Алеха!
А л е х а.

Пум-пум-пум-пум!
Пум-пум-пум-пум!
А я вот все люблю,
А я вот всех люблю:
Дюдюктивные романы,
Альбионские туманы,
И гавайские гитары,
И гаванские сигары,
И сионских мудрецов,
И сиамских близнецов...
Уй-уй-уй-ууууй!

(на мотив Петра Чайковского)

Не ходи пощипывать,
Не ходи просма-атривать,
Не ходи прощу-упывать
Икры наши де-е-евичьи-и...

В и т я (под Кальмана, играя пузенью).

За что, за что, о Боже мой?
За что, за что, о Боже мой?
За что, за что, о Боже мой?
За что, за что, о Боже мой?

К о л я (под советскую детскую песенку).

У меня водчонки нет,
Даже вермутишки нет...

П р о х о р о в (подхватывает).

Только пиво, только воды!
Только воды, только пиво!
И никто у нас не пьян!
Лейте, лейте, сумасброды.
Одуряющее диво
В торжествующий стакан!
Пиф-паф!

Подходит к баклаге со спиртом, наливает, в себя опрокидывает. Те же
самое хотели бы сделать и другие. Но Г у р е в и ч их останавливает.

Г у р е в и ч. Чуть попозже. Клейнмихель, подойди сюда. Я должен
сообщить тебе отраду: твоя мама - не умерла! Она жива. Пашка ее не убивал!
(Наливает ему.)
С е р е ж а (прижимая налитое, к сердцу). Ура! Моя мама жива!
П а ш к а. Ура! я ее не убивал! (Мгновенно выхватывает кружку из рук
Сережи и залпом выпивает.)
Г у р е в и ч.

Ты ловок, Паша, как я погляжу.
Но здесь ты не сорвешь рукоплесканий.
А вот по морде смажут - это точно -
"Приватно и в партикулярной форме".

П р о х о р о в. Рене Декарт?.. (К П а ш е):

Короче, друг любезный, -
Ступай в манду по утренней росе!

П а ш а получив от старосты пощечину и икнув, присоединяется к
пляшущим.

Г у р е в и ч. Нет, ты только посмотри, староста, на это вот игровое и
рвотное. Значит, все - все было не напрасно, все революции, религиозные
распри, взлеты и провалы династий, Распятие и Воскресение, варфоломеевские
ночи и волочаевские дни, - все это, в конечном счете, только для того, чтобы
комсорг Еремин мог беззаветно плясать казачок... Нет, тут что-то не так...
Подойди, Сережа, я тебе еще чуточек налью...

С е р е ж а перекрестившись, выпивает.

Г у р е в и ч. Ну, как поживают твои веселые космонавты Космуса?
С е р е ж а (одушевленный пятью глотками - приплясывает в такт
остальным).

Космонавты и татары,
Космонавты и татары -
Все неправда. Все говно.
Уносить свои гитары -
Им придется все равно.
Эй-я!

Г у р е в и ч. Вот это да - ...А Вова? Где Вова? Что с Вовой?

В о в а сидит в постели, затылком опершись о подоконник, без движения,
и почему-то с совершенно открытым ртом.

Г у р е в и ч. Поди-ка взгляни, Прохоров, что с ним?
П р о х о р о в. Дышит! Вовочка дышит! (Напевает ему из Грига). "Идем
же в лес, друг милый мой, где нас фиалки ждут. Идем же в лес, в зеленый лес,
где нас фиалки ждут..."

В о в а не откликается ни звуком. Рот по-прежнему открыт. А головку его
уже обдувает Господь.

Г у р е в и ч. Однако!.. Там (кивает в ту сторону, где происходит
маевка медперсонала). Там веселятся совсем иначе. Ну, что же... Мы -
подкидыши, и пока еще не найденыши. Но их - окружают сплетни, а нас -
легенды. Мы - игровые, они - документальные. Они - дельные, а мы -
беспредельные. Они - бывалый народ. Мы - народ небывалый. Они - лающие, мы -
пылающие. У них - позывы...
П р о х о р о в. А у нас - порывы, само собой... Верно говоришь! У них
- жисть - жистянка, а у нас - житие! У нас во как поют! а у них -
какие-нибудь там Ротару и Кобзоны... А я бы эту прекрасную Софию Ротару
утопил бы - вот только не знаю, где лучше, в говне или проруби. А
прекрасного Иосифа Кобзона за чекушку продал бы в Египет... Хо-хо! только и
делов! (Сепаратно выпивают по совсем махонькой. Остальные, томительно
облизываясь стоят в стороне.)
П р о х о р о в. И вообще - в России пора приступать к коренной ломке
всего самого коренного!.. Улицы я уже переименовал, эстрадных вокалистов -
утопил. Теперь уже пора бы...
Г у р е в и ч. Да, да Теперь уже пора бы менять эти клетки. А то - ну,
что за преснятина? Юбилейная, Стрелецкая, Столичная... Когда я это вижу, у
меня с души воротит. Водяра должна быть как слеза, и все ее подвиды должны
называться слезно. Допустим, так: Девичья Горючая - 5 рублей 20 копеек.
Мужская Скупая - 7 рублей. Беспризорная Мутная - 4.20. Вдовья Безутешная -
тоже не очень дорого: 4.40. Сиротская Горькая - 6 рублей. Krokodilovaia
importnaia - червонец. Ну, и так далее... Но только - прежде чем ломать
Россию, на глазах изумленного человечества, надо вначале ее просветить...
П р о х о р о в. Вот-вот. Просветить. Наша запущенность во всех
отраслях знания... подумать страшно. Я, например, у очень многих спрашивал:
сколько все-таки граней в граненом стакане? Ведь у каждого советского
стакана одинаковое количество граней. И представь себе - никто не знает. Из
145 опрошенных только один ответил правильно, и то невзначай. Пока не
поздно, я думаю, не начать ли в России эру Просвещения?
Г у р е в и ч. Так мы уже ее начали. Пока - в пределах 3-й палаты. А
там, смотришь... Ну, чем был русский народ до нас? Вялый демонизм, унылое
сумасбродство. Бесшабашность, сотканная из зевот. Ни в ком - никакого
благородия, никакого степенства, ни малейшего превосходительства. А уж о
высочестве, тем более о величестве - и говорить не приходится. Когда я,
будучи на воле, глядел на наших русских, я бывал иногда так переполнен
скорбью, что с трудом втискивался в автобус...
П р о х о р о в. (патетически). Я тоже. Я считаю, что мы немножко
недоделаны и недоношены. Но в нас есть заколдованность. Я чувствую это по
себе, а сегодня ночью - особенно...
Г у р е в и ч. Ничего, ничего. Доносим, расколдуем, доделаем. А если в
ком есть еще полузадушенность и недорезанность, - так это тоже легко
поправимо...

Тем временем А л е х а, В и т я, К о л я, С е р е ж а и М и х а л ы ч
медленно приближаются к двум мыслителям и смотрят на них с разной степенью
обожания.

П р о х о р о в. Алеха!?
А л е х а. Мы все тут.
П р о х о р о в. И хорошо что все.
Г у р е в и ч. Вот именно. Там, на вонючем Западе, там тоже все только
и делают, что стоят в очередях за бесплатной похлебкою. Ватикан им выдает
эту похлебку или еще кто - не знаю, - но они глядят при этом в сторону
России и думают ... о чем уж они там думают, я тоже не знаю... но, как бы то
ни было, мы должны быть постоянно начеку и готовить себя к подвигу! А вы -
готовите себя - к подвигу?
В и т я. Еще как готовим!
Г у р е в и ч. Ну, вот и прекрасно. (Обносит напитком всех поочередно.
Продолжает при этом). В сущности, мне их жалко. Мы с вами сейчас тоже тремся
в очереди - но ведь не за жалкой ватиканской похлебкой, а за предметом
высшей категории! Это тоже надо понимать!.. И потом - они разобщены: у
каждого свой трепет, свое урчание в животе. У нас - один трепет и одно
урчание!
А л е х а. Ура!
П р о х о р о в. Это ты к чему, дурак, крикнул "Ура!"?
А л е х а. А потому, что они разобщены. И мы их передушим, как
котенков!
П р о х о р о в. Как ты думаешь, Гуревич: передушим?
Г у р е в и ч. Да душить-то пока зачем? Так уж сразу и - душить!
Миротворнее нас - нет среди народов. Но если они и дальше будут сомневаться
в этом, то в самом ближайшем будущем они и впрямь поплатятся за свое
недоверие к нашему миролюбию. Ведь им, живоглотам, ни до чего нет дела,
кроме самих себя. Ну, вот Моцартова колыбельная: "Спи, моя радость, усни...
Кто-то вздохнул за стеной - что нам за дело, родной? Глазки скорее сомкни".
И так. далее. Им, фрицам, значит, наплевать на чужую беду, ни малейшего
сочувствия чужому вздоху. "Спи, моя радость"... Нет, мы не таковы. Чужая
беда - это и наша беда. Нам дело есть до любого вздоха, и спать нам некогда.
Мы уже достигли в этом такой неусыпности и полномочности, что можем лишить
кого угодно не только вздоха, тяжелого вздоха за стеной, - но и вообще вдоха
и выдоха. Нам ли смыкать глаза!
П р о х о р о в. Я понял так, что все-таки душить. Только вот не знаю,
с кого начать Наверно, все-таки с фрицев.
Г у р е в и ч. Помилосердствуй, Прохоров! Каких еще фрицев? Для того,
чтобы фриц не дышал, нам не понадобится даже качнуть левой ногой! Да фриц
уже, по существу, и не дышит!
В и т я. Я бы голландцев наказал, за их летучесть...
М и х а л ы ч. Тогда уж и жидов, за их вечность...
П р о х о р о в. Тссс!.. Я предлагаю, Гуревич, лишить адмирала
следующей порции напитка. И заодно разжаловать его в юнги. За вульгаризм...
Г у р е в и ч. Мы, пожалуй, так и сделаем.
А л е х а. А меня вот лично интересуют Британские острова...
Г у р е в и ч. Ну, с Британией нечего и сюсюкать. Уже Геродот не верил
в ее существование. А почему мы должны быть лучше или хуже Геродота? Надо,
чтобы все достоверно убедились, что ее и а самом деле не существует, - а для
этого приложить одно, самое незначительное усилие...
П р о х о р о в. А янки в это время пусть чуточек потрепещут. Пусть у
них будут поганые, бессонные ночи, нечего с ними гудбайничать...
К о л я. Но вот... если мне прикажут душить скандинавов... так за что
мне их душить? Они ведь такие белокурые-белокурые, такие
нивчем-невиноватые-нивчемневиноватые...
Г у р е в и ч. Вы ошибаетесь, Коля. Их надо пропесочить, для начала, за
то, что своих зловонных викингов и конунгов они считают пращурами наших
великих князей. И потом - за Квислинга и вообще за то, что они
мореплаватели...
П р о х о р о в (подхватывает). ...и за то, что они вольно разгуливают
по обоим, нашим, исконно русским полюсам. Стервецы они, а никакие не
мореплаватели... К ногтю! - я так считаю...
М и


Метки: Ерофеев

06-07-2009 23:09 (ссылка
Павел Ярков
Павел Ярков

Загадки от Ерофеева

Еще мгновение, ребята!.. И когда уже мое горло было над горкомовским острием, а горкомовское острие - под моим горлом, - вот тут-то один мой приятель-гребец, чтоб позабавить меня и отвлечь от душевной черноты, загадал мне загадку: "Два поросенка пробегают за час восемь верст. Сколько поросят пробегут за час одну версту?"  Вальпургиева ночь, или Шаги Командора

"Знаменитый ударник Алексей Стаханов два раза в день ходил по малой нужде и один раз в два дня - по большой. Когда же с ним случался запой, он четыре раза в день ходил по малой нужде и ни разу - по большой. Подсчитай, сколько раз в год ударник Алексей Стаханов сходил по малой нужде и сколько по большой, если учесть, что у него триста двенадцать дней в году был запой".

"Когда корабли седьмого американского флота пришвартовались к станции Петушки, партийных девиц там не было, но если комсомолок называть партийными, то каждая третья из них была блондинкой. По отбытии кораблей седьмого американского флота обнаружилось следующее: каждая третья комсомолка была изнасилована, каждая четвертая изнасилованная оказалась комсомолкой, каждая пятая изнасилованная комсомолка оказалась блондинкой, каждая девятая изнасилованная блондинка оказалась комсомолкой. Если всех девиц в Петушках 428 - определи, сколько среди них осталось нетронутых беспартийных брюнеток?"

"Как известно, в Петушках нет пунктов А. Пунктов Ц тем более нет. Есть одни только пункты Б. Так вот: Папанин, желая спасти Водопьянова, вышел из пункта Б1 в сторону пункта Б2. В то же мгновение Водопьянов, желая спасти Папанина, вышел из пункта Б2 в пункт Б1. Неизвестно почему, оба они оказались в пункте Б3, отстоящем от пункта Б1 на расстоянии 12-ти водопьяновских плевков, а от пункта Б2 - на расстоянии 16-ти плевков Папанина. Если учесть, что Папанин плевал на три метра семьдесят два сантиметра, а Водопьянов совсем не умел плевать, - выходил ли Папанин спасать Водопьянова?"

"Лорд Чемберлен, премьер Британской империи, выходя из ресторана станции Петушки, поскользнулся на чьей-то блевотине - и в падении опрокинул соседний столик. На столике до падения было: два пирожных по 35 коп., две порции бефстроганова по 73 коп. Каждая, две порции вымени по 39 коп. И два графина с хересом по 800 грамм каждый. Все черепки остались целы. Все блюда пришли в негодность. А с хересом получилось так: один графин не разбился, но из него все до капельки вытекло; другой графин разбился вдребезги, но из него не вытекло ни капли. Если учесть, что стоимость пустого графина в шесть раз больше стоимости порции вымени, а цену хереса знает каждый ребенок, - узнай, какой счет был предъявлен лорду Чемберлену, премьеру Британской империи, в ресторане Курского вокзала?"

"Вот идет Минин, а навстречу ему - Пожарский. "Ты какой-то странный сегодня, Минин, - говорит Пожарский, - как будто много выпил сегодня". "Да и ты тоже странный, Пожарский, идешь и на ходу спишь". "Скажи мне по совести, Минин, сколько ты сегодня выпил?" "Сейчас скажу: сначала 150 грамм российской, потом 500 кубанской, 150 столичной, 125 перцовой и 700 грамм ерша. А ты?" "А я ровно столько же, Минин". 

"Так куда же ты теперь идешь, Пожарский?" "Как куда? В Петушки, конечно. А ты, Минин?" "Так ведь я тоже в Петушки. Ты ведь, князь, совсем идешь не в ту сторону!" "Нет, это ты идешь не туда, Минин". Короче, они убедили друг дружку в том, что надо поворачивать обратно. Пожарский пошел туда, куда шел Минин, а Минин - туда, куда шел Пожарский. И оба попали на Курский вокзал. 

Так. А теперь ты мне скажи: если б оба они не меняли курса, а шли бы каждый прежним путем - куда бы они попали? Куда бы Пожарский пришел, скажи? 

- В Петушки? - подсказал я с надеждой. 

- Как бы не так! Ха-ха! Пожарский попал бы на Курский вокзал! Вот куда! 

И сфинкс рассмеялся и встал на обе ноги: 

- А Минин? Минин куда бы попал, если б шел своею дорогою и не слушал советов Пожарского? Куда бы Минин пришел? 

- Может быть, в Петушки? - я уже мало на что надеялся и чуть не плакал. - В Петушки, да? 

- А на Курский вокзал - не хочешь? Ха-ха! - и сфинкс, словно ему жарко, словно он уже потел от торжества и злорадства, обмахнулся хвостом. - И Минин придет на Курский вокзал!.. Так кто же из них попадет в Петушки, ха-ха? А в Петушки, ха-ха, вообще никто не попадет!..
Москва - Петушки


Метки: Ерофеев

06-07-2009 15:42 (ссылка
Павел Ярков
Павел Ярков

В.В.Ерофеев


Метки: Ерофеев

06-07-2009 08:32 (ссылка
Павел Ярков
Павел Ярков

Вальпургиева ночь, или Шаги Командора

Венедикт Ерофеев. Вальпургиева ночь, или "Шаги командора"
В ТРАГЕДИИ УЧАСТВУЮТ:
ПЕРВЫЙ АКТ
ЗАНАВЕС
ВТОРОЙ АКТ
ЗАНАВЕС
ТРЕТИЙ АКТ
ЗАНАВЕС
ЧЕТВЕРТЫЙ АКТ
ЗАНАВЕС
ПЯТЫЙ АКТ
КРОХОТНОЕ ПОСЛЕСЛОВИЕ



Трагедия в пяти актах
Издательство "Х. Г. С.", М., 1997
В ТРАГЕДИИ УЧАСТВУЮТ:


Врач приемного покоя психбольницы
Две его ассистентки-консультантши. Одна - в очках, поджарая и дробненькая. И больше секретарша, чем ассистентка. Другая - 3 и н а и д а Н и к о л а е в н а, багровая и безмерная
Старший врач И г о р ь Л ь в о в и ч Р а н и н с о н
П р о х о р о в - староста 3-й палаты и диктатор 2-й
Г у р е в и ч
А л е х а по кличке Диссидент, оруженосец Прохорова
В о в а - меланхолический старичок из деревни
С е р е ж а К л е й н м и х е л ь - тихоня и прожектер
В и т я
С т а с и к - декламатор и цветовод
К о л я
Комсорг 3-й палаты П а ш к а Е р е м и н
Контр-адмирал М и х а л ы ч
Медсестра Л ю с и
Медсестра Н а т а л и
Медсестра-санитарка Т а м а р о ч к а
Медбрат Б о р е н ь к а, по кличке Мордоворот
X о х у л я - сексуальный мистик и сатанист
Толстые санитары с носилками, в последнем акте уносящие трупы

Все происходит 30 апреля, потом ночью, потом в часы первомайского рассвета.[ Читать далее...  ]


Метки: Ерофеев

18-06-2009 10:01 (ссылка
Павел Ярков
Павел Ярков

Поэма Венедикта Ерофеева «Москва - Петушки»

В начале семидесятых годов в самиздате распространилось произведение, которое впоследствии стало одним из знаковых явлений новой отечественной литературы. Это поэма Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки». Поэма была написана в конце 1969 — начале 1970 годов. Впервые напечатана в «тамиздате» (в Израиле) в 1973 году. И с тех пор неоднократно переиздавалась во многих странах Европы и в Америке. Первая публикация в России выглядит травестийно: в годы горбачевской антиалкогольной кампании поэма с героем — ритуальным алкоголиком — появляется в журнале «Трезвость и культура» (1988. — № 12). Напечатана со множеством ошибок и искажений. Поэма «Москва — Петушки» не раз переиздавалась на родине писателя и по-прежнему вызывает интерес исследователей. Литература об этом произведении включает статьи, монографию швейцарской исследовательницы Светланы Гайсер-Шнитман («Венедикт Ерофеев, „Москва — Петушки“, или The Rest is Silence, 1989), ей посвящены специальные литературоведческие сборники («Художественный мир Венедикта Ерофеева», 1995).[ Читать далее...  ]


Метки: Ерофеев