От этой зимы мне останется холод, его всепроникающие промозглые пальцы и редкие скрипучие островки снега, за которыми нужно объездить полгорода. Горечь прозрачная, как ракийя из Благоевграда. Ударяющий как током цианистый запах слезоточивки, вызывающий желание бежать. Запах горящего пластика и мокрых полотнищ знамён. И потом закрытые ставни, законопаченные газетой окна, бесконечные вечера, вязкие и тяжёлые как одеяла сны, в которых растворяется чувство времени.
Мама анархия, папа стакан портвейна. А мне, видимо, захотелось вспомнить детство.
Ассамблея из ста с лишним человек в аудитории театрала, перед ними прямо на сцене играют друг с дружкой собаки, в маленьком фойе работает самодельный бар, ставят аппаратуру для предстоящего панк-концерта, многие сидят на ступеньках и на полу – тепло. Анархисты из Франции, Голландии, Болгарии – французы похожи не то на Гавроша не то на артистов бродячего цирка, голландцы вертлявые и любопытные, болгары по-славянски бесшабашные и шумные, красно-чёрные скинхеды. Тут же хиппи, панки и прочая богемная публика с площади Наварину и университетов. Анархо-левацкая песочница. Но даже неискушённый человек сказал бы то же что случайные гости одного австрийского сквота: «им не хватает большего - умения сообща делать общее дело и стремиться к единой цели».
Случайные звонки, несанкционированное чужое одиночество, новогоднее утро в неотапливаемом профцентре, собранный с миру по нитке стол, прибаутки анархосиндикалистов.
- Хорошие вы ребята... только троцкисты.
- Вот то же самое нам сталинисты говорят.
...а я всё пью, потому что холодно. Но так даже лучше, потому что вместо курантов – «Viva la Revolucion!» и никакой семейной смерти.
А теперь прямо перед булочной стоит фургон, топчутся и ржут МАТовцы. Беру себе пирожок с сыром и ветчиной, следом за мной зелёные пятна, люди в форме. Один идёт по нужде, другой у входа, третий около прилавка. Страж Нового порядка пытается заглянуть мне в лицо, я отворачиваюсь. И не дожидаюсь пока опоздаю ещё на целый допрос. Щелкунчик тоже пытается заглянуть мне в лицо, я отворачиваюсь. Потому что оркестр сфальшивил, а я разбиваюсь о скорлупу кафкианского трагического героя, уверенного в победе пластмассового мира. А я никогда больше не уверую в богов вселенского государства.
Я знаю, что замораживает слова, которые крутятся в голове современного кафкианского героя. Это голод,
который тянется за нами из стерильно чистой любви победившего социализма и из дискотек имени Тэтчер и Рейгана. Из сюрпризов репрессированного фри-лава и очередей на молочную кухню, породивших поколение жвачки «Love Is» и светлое будущее по пьяни в подъездах. Из обдроченных стен общежитий от Москвы до Афин. Из глянцевой похабной свободы 21го века, оплачиваемой только наличными, запертой в оцинкованной безопасности квартир. Это больше чем всякие «теории стакана воды», это сама несбыточность нашего завтра, радостно подбрасывающая нам эмоциональный фаст-фуд. А у меня в печёнках сидит её мнимое всевластие и её фаст-фуд.
Вот так и понимаешь, что ненависть – это здоровая реакция здорового организма.
Это зима, в которой мне нет места. Обычное её либретто закручено вокруг семейного очага, печёных индюшек, тихих посиделок и прочих «общечеловеческих» ценностей в самом либеральном смысле, которого русскому человеку понять невозможно. Это настоящий праздник лицемерия. Однако всё больше людей чувствуют себя на нём чужими. И вот его уже как не было.
...а стрелки часов буквально сошли с ума, я всё никак не вольюсь в их ритм, он валится у меня из рук и разбивает длинные списки ежедневных мелочей, оставляя меня упиваться своей неспособностью собрать их воедино. Странные беспокойные сны, в которых нет ничего постоянного. И потом субботнее утро, горы и речки цвета помоев за окном, долгая демонстрация протеста в маленьком городке, идущая почти по спирали.
Кажется, холоднее уже не будет, но я каждый раз ошибаюсь. В городе у зимы одинокие глаза, и от одного прикосновения комок подкатывает к горлу.
Я наконец понимаю, чем суть забвения отличается от его формы. Ты, наоборот, выбрасываешь на головы товарищей вещи, которые им нужны ещё меньше. Я иду, хотя бы просто так, в библиотеку, где встречаю человек десять знакомых. Ты, наоборот, замыкаешься в себе и в сотни раз сыгранной постановке позднекапиталистической драмы одного актёра. А я... а я хватаюсь за стены, ища вокруг себя хоть что-нибудь устойчивое, хоть что-нибудь ежедневное (кроме семейной смерти), чтобы наконец вытащить наружу содержимое чёрного ящика, останавливающее дыхание и прочие там признаки жизнедеятельности. Это не руки себе чиркать, это реальная хирургическая операция. И не спрашивай, страшно ли мне.
В последнее время я много слушаю нойз. Хаотичность нойза, панка, индастриала, некоторых стилей металла подобна воспалённому сознанию. Это истерическая масса звуков, на первый взгляд сваленных в кучу и загрязняющих пространство. На деле это огромное множество разнородных составляющих, которые раскладываются на разночастотные сигналы, цифровые или аналоговые, изменяющиеся согласно периодическим, степенным и многим другим функциям. И обязательно есть среди них один-два таких, вокруг которых переплетаются остальные и бьют в любую болевую точку.
А я – живой осциллограф со сбитыми настройками.

