Блоги@Mail.Ru
новых блогов и сообществ: 15703
новых записей: 53615
  
   Дуэли
         Помощь
добавить запись мои записи мои метки new мои дуэли избранное обо мне настройки оформление  
читать всех друзей редактировать друзей редактировать группы дни рождения настройка подписки  
создать сообщество мои сообщества каталог сообществ  
комментируемые активные популярные читаемые звездные блогиЗвездные блоги на Mail.Ru популярные записи последние записи опросы  
мои дуэли победы поражения прямой эфир двустволка new в десятку! new  
Имя    ( регистрация )
Пароль ( забыли?)

Поиск по блогу

  

Метки  

 
04-09-2010 15:09 (ссылка
Виктория
Виктория

НИКОЛАЙ ЗАБОЛОЦКИЙ. "ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ"

Задрожала машина и стала,
Двое вышли в вечерний простор,
И на руль опустился устало
Истомленный работой шофер.
Вдалеке через стекла кабины
Трепетали созвездья огней.
Пожилой пассажир у куртины
Задержался с подругой своей.
И водитель сквозь сонные веки
Вдруг заметил два странных лица,
Обращенных друг к другу навеки
И забывших себя до конца.
Два туманные легкие света
Исходили из них, и вокруг
Красота уходящего лета
Обнимала их сотнями рук.
Были тут огнеликие канны,
Как стаканы с кровавым вином,
И седых аквилегий султаны,
И ромашки в венце золотом.
В неизбежном предчувствии горя,
В ожиданье осенних минут
Кратковременной радости море
Окружало любовников тут.
И они, наклоняясь друг к другу,
Бесприютные дети ночей,
Молча шли по цветочному кругу
В электрическом блеске лучей.
А машина во мраке стояла,
И мотор трепетал тяжело,
И шофер улыбался устало,
Опуская в кабине стекло.
Он-то знал, что кончается лето,
Что подходят ненастные дни,
Что давно уж их песенка спета,-
То, что, к счастью, не знали они.


04-09-2010 12:42 (ссылка
Виктория
Виктория

ОДЕГ ЧУХОНЦЕВ. "ПОСЛЕВОЕННАЯ БАЛЛАДА"

Привезли листовое железо.
— Кто привез? — Да какой-то мужик.
— Кто такой? — А спроси живореза.
— Сколько хочет? — Да бабу на штык.
— И хорош? — Хром на оба протеза.
А язык пулемет. Фронтовик.
— Да пошел!..

— Привезли рубероид.
Изразцы привезли и горбыль.
— А не много? — Да щели прикроет.
Ты вдова, говорит, я бобыль.
А глазищами так и буровит.
— Ну-ка, дьявол, держись за костыль,
а не то...

— Привезли черепицу.
— Убирайся! — Задаром отдам.
Разреши, говорит, притулиться
инвалиду ко вдовым ногам.
Я не евнух, и ты не девица,
ан поладим с грехом пополам.
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
Дом стоит. Черепица на крыше.
В доме печь: изразец к изразцу.
Кот на ходиках: слушайте, мыши.
Сел малыш на колени к отцу.
А дымок над трубою все выше,
выше, выше — и сказка к концу.

Ах, не ты ли — какими судьбами —
счастье русское? Как бы не так!
Сапоги оторвало с ногами.
Одиночество свищет в кулак.
И тоска моя рыщет ночами,
как собака, и воет во мрак.


03-09-2010 13:22 (ссылка
Виктория
Виктория

ДМИТРИЙ БЫКОВ. "НОЧНЫЕ ЭЛЕКТРИЧКИ"

Алексею Дидурову


"Мария, где ты, что со мной?!"
(В.Соколов)

"О Русь моя, жена моя..."
(Блок)

...Стоял июнь. Тогда отдел культуры нас взял в команду штатную свою.
Мы с другом начинали сбор фактуры, готовя театральную статью. Мы были на
прослушиваньи в "Щуке". В моей груди уже пылал костер, когда она,
заламывая руки, читала монолог из "Трех сестер". Она ушла, мы выскочили
следом. Мой сбивчивый, счастливый град похвал ей, вероятно, показался
бредом, но я ей слова вставить не давал. Учтиво познакомившись с подругой,
делившей с ней московское жилье, не брезгуя банальною услугой (верней -
довольно жалобной потугой), мы вызвались сопровождать ее.
Мы бегло познакомились дорогой, сказавши, что весьма увлечены. Она
казалась здержанной и строгой. Она происходила из Читы. Ее глаза большой
величины (глаза неповторимого оттенка - густая синь и вместе с тем
свинец)... Но нет. Чего хотите вы от текста? Я по уши влюбился, наконец.
Я стал ходить за нею. Вузы, туры... Дух занялся на новом вираже. Мне
нравился подбор литературы - Щергин, Волошин, Чехов, Беранже... Я коечто
узнал о ней. Мамаша ее одна растила, без отца. От папы унаследовала Маша
спокойный юмор и черты лица. Ее отец, живущий в Ленинграде, был литератор.
Он владел пером (когда-то я прочел, диплома ради, его рассказ по имени
"Паром"). Мать в юности была театроведом, в Чите кружок создать пыталась
свой... Ее отец, что приходился дедом моей любимой, умер под Москвой. Он
там и похоронен был, за Клином. Туда ее просила съездить мать: его машина
числилась за сыном, но надо было что-то оформлять... Остались также некие
бумаги: какие-то наброски, чертежи... Короче, мать моей прекрасной Маши в
дорогу ей возьми и накажи: коль это ей окажется под силу (прослушиванья -
раза три на дню), в один из дней поехать на могилу, взять документы,
повидать родню...

Я повстречал отнюдь не ангелочка, чья жизнь - избыток радостей и
льгот. У девочки в Чите осталась дочка, которой скоро должен минуть год
Отец ребенка вырос в детском доме и нравственности не был образцом. Она
склонилась к этой тяжкой доле - и вследствие того он стал отцом. Он
выглядел измученным и сирым, но был хорош, коль Маша не лгала. К тому же у
него с преступным миром давно имелись общие дела. Его ловили то менты, то
урки, он еле ускользал из западни, - однажды Машу даже в Потербурге
пытались взять в заложницы они!
Он говорил, что без нее не может, что для него единственная связь с
людьми - она. Так год был ими прожит, и в результате Аська родилась. Он
требовал, он уповал на жалость, то горько плакал, то орал со зла, - и Маша
с ним однажды разбежалась (расписана, по счастью, не была). Преследовал,
надеялся на чудо и говорил ей всякие слова. Потом он сел. Он ей писал
оттуда. Она не отвечала. Какова?
Короче, опыт был весьма суровый. Хоть повесть сочинять, хоть фильм
снимать. Она была уборщицей в столовой: по сути дела, содержала мать, к
тому ж ребенок... Доставалось круто. Но и в лоскутьях этой нищеты квартира
их была подобьем клуба в убогом захолустии Читы. Да! перед тем, на месяце
девятом, - ну, может чуть пораньше, на восьмом - она случайно встретилась
с Маратом (она взмахнула в воздухе письмом). Он был студент, учился в
Универе, приехал перед армией домой и полюбил ее. По крайней мере Марату
нынче-завтра уходить, а ей, едва оправясь от разрыва, сказать ему
"Счастливо" - и родить! В последний вечер он сидел не дома, а у нее.
Молчали. Рассвело... Мне это так мучительно знакомо, что говорить не
стану: тяжело.
Она готовно протянула фото, хранившееся в книжке записной. Он был
запечатлен вполоборота, перед призывом, прошлою весной. О, этот мальчик с
кроткими глазами! Я глянул и ни слова не сказал. Он менее всего мечтал о
заме, да и какой я, в самом деле зам!.. Я не желаю участи бесславной
разлучника. Порвешь ли эту связь?.. Я сам пришел из армии недавно, - моя
мечта меня не дождалась... По совести, я толком не заметил - любовь тут
или дружба. Видит Бог, я сам влюбился. И поделать с этим я сам, казалось,
ничего не мог.
...Добавлю здесь же, что она рожала болезненно и трудно: шесть часов,
уже родивши, на столе лежала, не различая лиц и голосов. Все зашивали, все
терпеть просили... Держалась, говорили, хоть куда. На стол ей даже кашу
приносили (чуть-чуть), - да уж какая там еда!
Была в ней эта трещинка надлома, какая-то мучительная стать - вне
жалости, вне пристани, вне дома... И рядом, кажется, а не достать. И некая
трагическая сила, сознание, что все предрешено, - особенно, когда
произносила строку "Тоска по Родине. Давно..." И лик - прозрачный, тонкий,
синеокий, - и этот взгляд (то море, то зима), и голос - то высокий, то
глубокий, надломленный, как и она сама...
Ухаживал я, в общем, ретроградно, традиционно. Мелочь, баловство.
Таскал ее на вечер авангарда, где сам читал (сказала: "Ничего."). Потом
водил на свадьбу к полудругу, где поздравлял подобием стиха беременную
нежную супругу и юного счастливца-жениха. Она сказала: "Жалко их,
несчастных" - "Ты что?!" - спросил я тоном дурака. "Ты погляди на них:
тоска, мещанство!" Я восхитился: как она тонка!
Притом в ней вовсе не было снобизма: то было просто острое чутье.
Довесть могла бы до самоубийства такая жизнь - но только не ее. Искусство,
книги иль друзья спасали? Скорее, не спасало ничего: воистину, спасаемся
мы сами непостижимым чувством своего. но с этой вечной сдержанностью
клятой, с ее угрюмым опытом житья не знал я, кем казался: спицей пятой или
своим, как мне она - своя? Любови не бывают невзаимны, как с давних пор я
про себя решил, но говорил я с робостью заики, хотя обычно этим не грешил.
Однажды, в пору ливня грозового, хлеставшего по лужам что есть сил, я -
как бы в продолженье разговора - ее пржал... тут же отпустил... Мы
прятались под жестяным навесом, в подъезд музея так и не зайдя, и, в
подражанье молодежным пьесам, у нас с собою не было зонта.
Она смеялась и слегка дрожала. Я отдал ей, как водится, пиджак, - все
это относительно сближало, но как-то неумело и не так. Она была стройна и
тонкорука, полупрозрачна и узка в кости... Была такая бережность и мука -
почти не прикасаться (но - почти!..).

Однажды как-то в транспортной беседе, как и обычно, глядя сквозь
меня, она сказала, что назавтра едет в поселок, где живет ее родня. Я
вызвался - не слишком представляя, что это будет, - проводить и проч.
- Да я сама-то там почти чужая - еще вдобавок гостя приволочь!
А я усердно убеждал в обратном: мол, провожу, да и не ближний свет.
Но чтобы это странствие приятным мне представлялось - однозначно нет.
Тащиться с ней, играя в джентльмена, куда-то в дом неведомых родных, -
сомнительная, в сущности, замена нормально проведенных выходных. Но чтоб
двоим преодолеть отдельность, почувствовать родство, сломить печать, -
необходимо вместе что-то делать, куда-то ехать, что-то получать. На это я
надеялся. Короче, в зеленой глубине ее двора, у "запорожца" цвета белой
ночи я дожидался девяти утра.
В Чите ей мать, конечно, рассказала, как добираться, - но весьма
темно. Сперва от Ленинградского вокзала до станции - ну, скажем, Чухлино.
От станции - автобусом в поселок, а там до кладбища подать рукой, где рода
их затерянный осколок нашел приют и, может быть, покой.
Цветы мы покупали на вокзале. Опять жи выбор требовал чутья. Одна
старушка с хитрыми глазами нам говорила, радостно частя: "На кладбище? На
кладбище? А ну-ка, - и улыбалась, и меня трясло, - возьмите вот пионы.
Рубель штука. Вам только надо четное число."
Ну что же! Не устраивая торга, четыре штуки взяли по рублю... Я нес
букет, признаться, без восторга. С рожденья четных чисел не люблю.
- А на вокзале есть буфот?
- Да вроде... Но там еда...
- Какайа ни еда. Весь день с утра живу на бутерброде. Причем с
повидлом.
- Ну, пошли тогда!

Мне очень неприятен мир вокзала. Зал ожиданья, сон с открытым ртом,
на плавящихся бутербродах - сало... Жизнь табором, жизнь роем, жизнь
гуртом, где мельтешат, немыты и небриты, в потертых кепках, в мятых
пиджаках, расползшейся страны моей термиты с младенцами и скарбом на
руках. Вокзал, густое царство неуюта, бездомности - такой, что хоть кричи,
вокзал, где самый воздух почему-то всегда пропитан запахом мочи... Ты
невиновен, бедный недоумок, вокзальный обязательный дурак; невиноваты
ручки старых сумок, чиненные шпагатом кое-как; заросшие щетиной полулица,
разморенные потные тела - не вы виной, что вас зовет столица, и не ее
вина, что позвала. Но каг страшусь я вашего напора, всем собственным
словам наперекор! Мне тяжелей любого разговора вокзальный и вагонный
разговор. Я человек домашний - от начала и, видимо, до самого конца...
Мы шли к буфету. Маша все молчала, не поднимая бледного лица. Мы
отыскали вход в буфет желанный: салат (какой-то зелени клочки); тарелочки
с застывшей кашей манной; сыр, в трубочку свернувшийся почти; в стаканах -
полужидкая сметана; селедочка (все порции - с хвостом)... Буфет у них
стояч, но как ни странно, в углу стояли стулья: детский стол. Я
усмехнулся: Маша ела кашу... Мой идеал слегка кивнул в ответ. Напротив
изводил свою мамашу ребенок четырех неполных лот. Он головой вертел с
лицом натужным. "Ты будешь жрать?! - в бессилии тоски кричала мать ему с
акцентом южным и отпускала сочные шлепки. "Жри, гадина, гадючина,
хвороба!" - и, кажется, мы удивились оба, жалея об отшлепанном мальце, что
не любовь, а все тоска и злоба читались на большом ее лице.
Попробовав сметану, Маша встала (я этого отчасти ожидал):
- Вся скисла. Называется сметана! Пойду сейчас устрою им скандал.
Она пошла к кассирше: "Что такое? - вы скажете, нам это есть велят?"
В ответ кассирша пухлою рукою спокойно показала на халат:
- Одна бабуся мне уже плеснула: мол, горькая, мол, подавись ты ей! Не
нравится!... А я при ней лизнула - нормальная сметана, все о-кей!
- Ну, это сильно. Спорить я не стану, - покорно произнес мой идеал и
вдруг: "Друзья! Не стоит брать сметану!" - на весь буфет призывно заорал. И
мне (а я, на все уже готовый, шел рядом с ней, не попадая в шаг):
- Я говорила? - я сама в столовой работала. Я знаю, что и как!
"Да, похлебала!" - думал я в печали. Мне нравился ее скандальный
жест. Нас всех в единой школе обучали. А как иначе жить? Иначе съест!

Мы втиснулись в горячий, душный тамбур, где воздух измеряется в
глотках. В вагоне гомонил цыганский табор в рубахах красных, в расписных
платках. Я видел их едва не ежедневно: они по всем вокзалам гомонят - то
приторно-просительно, то гневно - и держат за плечами цыганят.
Все липло к телу. В дребезге и тряске мы пробрались из тамбура в
вагон. Она разговорилась - все об Аське. Тут все-таки она меняла тон,
смеялась, даже в бок меня толкая: "Есть карточки - посмотришь? Вот и вот.
Не толстая, а... сбитая такая. И шесть зубов. И колоссально жрет."
Я сумку взял - она дала без спора: вдруг нам стоять до самого конца?
Народ начнет сходить еще не скоро... Она рассказывала про отца, про жизнь
в Чите, где всякого хватало, про всякие другие города, - поскольку по
стране ее мотало, как я успел заметить, хоть куда:
"Ну вот, к вопросу о житейской прозе. Чита - угрюмый город, захолу...
Беременную, стало быть, увозят, и старший мальчик плачет на полу. На стуле
муж, упившийся в сосиску, да главное - сама она в соплю. Хотят везти в
роддом, а он неблизко. Она орет: "Не трогай! Потерплю!" И дальше -
алкогольный бред кретинки. Собрали вещи, отвезли в роддом - орала, билась:
"Где мои ботинки?!" Ну, отыскали их с большим трудом. Она их подхватила и
сбежала - буквально чуть уже не со стола. Представь себе, таг дома и
рожала. И знаешь, все нормально - родила!"
И, радуясь, что поезд проезжает хоть пять минут, а под горой, в тени,
- да, думал я, они легко рожают, - еще не уточняя, кто они.
Они вокруг сидели и стояли - разморены, крикливы, тяжелы. Из сумок и
пакетов доставали хлеб с колбасою, липкой от жары, черешню, лук, бутылки с
газировкой... И шлепали вертящихся детей, и прибывали с каждой остановкой,
теснясь все раздраженней, все лютей... Обругивали - кстати ли, некстати
ль, - друг друга в спорах, громких испокон... Листали замусоленный
"Искатель" - возможно, "Человека и закон"... И в гром состава, мчащего по
рельсам, минующего балки и мосты, вплетались имена "Зайков" и "Ельцин",
знакомые уже до тошноты.
Стоп! Разве в этих, в старых или в малых - родных не вижу? Я ли не
как все? Я сам-то, что ли, вырос на омарах? Да никогда! На той жи колбасе.
И то резон - считать ее за благо... Не ваш ли я звереныш и птенец? Какого
я не в силах сделать шага еще, чтоб с вами слиться наконец? Да сам я, что
ли, склонен жить красиво?! Я сам - из той же злобы и тщеты, того же чтива
и того же пива (и слава Богу, что не из Читы!). Ужель мне хода нет и в эту
стаю? Чем разнится от века наша суть? Не тот же ли "Искатель" я листаю, не
в тех ли электричках я трясусь? Но, помнится, от этого расклада мне никуда
не деться с ранних лет...
И нам под вас подлаживаться - надо.
А вам под нас подлаживаться - нет.
...С рожденья мне не обрести привычки к родной, набитой, тесной,
сволочной, обычной подмосковной электричке. К обычной, а особенно к
ночной. К тем пассажирам - грязным и усталым, глотающим винцо, ходящим в
масть. К безлюдным, непроглядным полустанкам, где не фиг делать без вести
пропасть, под насыпью, под осыпью, в кювете, без имени, без памяти, в
снегу... Я многого боюсь на этом свете, но этого... и думать не могу.
...И все-таки, как беженец из рая, опять уйдешь, опять оставишь дом,
насильно в эту жизнь себя внедряя, чтобы не так удариться потом. Ведь
сколько эта пропасть ни безмерна, сколь яростно о ней не голоси, - но как
тонка, как страшно эфемерна граница между миром - тем и сим...

То ль действовала долгая дорога, дух пота и дешевого вина, - но
внутренняя тошная тревога по мере приближенья Чухлина росла, росла,
ворочалась... Не скрою (хотел бы, да не выйдет все равно), соприкасаться с
жизнию чужою мне до сих пор непросто...

Чухлино.

Нет, станция была обыкновенна, - трава, настил дощатый, тишина,
домишко с кассой, - словом, не Равенна, но очень хорошо для Чухлина. "Да
полно, - думал я, ломая спички и отряхнув рассыпанный табак, - вдруг и в
Равенне те же электрички? А как без них? - наверное, никак."

В автобусе, идущем от поселка, с намереньем приобрести билет я вынул
кошелек, застежкой щелкнул и обнаружил: денег больше нет. Хотя за счет
любимой ехать тяжко, я произнес, толкнув ее плечом:
- Пожалуйста, купи билеты, Машка! Потом верну, с процентами причем.
Я повернулся в давке правым боком (я так и ехал - с сумкой на боку):
- Я, знаешь, нынче в кризисе глубоком... Достанешь деньги-то? Мерси
боку...
Кругом входили. Маша в сумке рылась и бормотала под нос:
- Ну, дела! Да где ж она лежит, скажи на милость? Не может быть, вед
только что была!
Я видел нечто вроде косметички - так, сумочка потертая весьма... Она
ее достала в электричке, чтоб показать мне фото из письма.
- Выходим! Сумки нет!
Проехав мимо, автобус нам прощально поморгал. Она достала все:
коробку грима, две наших куртки, зонтик и журнал, обшарила у сумки все
карманы...
- Там паспорт! Документы! Аттестат! Все фотографии! Письмо от мамы! И
деньги там - четыре пятьдесят!..
Я чуть стоял: все было как в тумане, как бред - не может быть, но так
и есть... Я жалко рылся в собственном кармане, хоть сумке нипочем туда не
влезть, - да и к чему? Ведь я запомнил внятно: конверт открыла, фото
убрала и косметичку сунула обратно...
Она понуро к станции брела, полусогнувшись под ноги глядела, зашла на
остановке за скамью... И ужас, без просвета и предела, наполнил душу
робкую мою.
Воистину, бывают же пролеты! Узнают (кто узнает?!) - не простят. А
там - характеристика с работы, билеты, деньги, паспорт, аттестат... А
завтра ей прослушиваться. Боже! Ко всем волненьям - на тебе, душа! И это
ты подстроил! Я? А кто жи?!
Без паспорта. И денег ни гроша... Но как же это вышло, в самом деле?
Ведь только-только, возле Чухлина, мы эти фотографии глядели, и эту сумку
прятала она... А может быть, и выронили в давке, - все может быть. На
выходе... А вдруг?!
Она сидела на горячей лавке, коленями зажавши кисти рук, гляадела
вниз, на доски под ногами, не думая ни биться, ни рыдать...
Я подошел. "А может быть, цыгане? - мелькнула мысль. - Да что теперь
гадать!"
Все думая сбежать от этой жути, не признавая за собой греха, я все
еще надеялся, чо шутит: сейчас достанет сумку и "ха-ха!" Пусть хоть
кричит, хоть плачет, - нет, нимало! Глаза пустые, и запекся рот. Она сама
еще не понимала. И это означало, что не врет.
И в мыслях - вялых, мусорных, проклятых - все возникало: "Вызвался,
дурак! Ну ладно бы - случилось это в Штатах... А ведь у нас без паспорта -
никак!.."
...И все-таки - есть некая защита. Стремительный наркоз. Всегда
готов. Спасение от мелких пыток быта, потерь любимых или паспортов. Глухой
удар свершившегося факта, томление напрасной суеты... Все носишься, все не
доходит как-то. Потом дойдет - и уж тогда кранты!..
Всего не сознавали до сих пор мы. Пока она, уставив в точку взгляд,
еще сидела на краю платформы, - я повернулся и пошел назад, заглядывая под
ноги, под лавки, - распаренный, испуганный и злой...
Клочок земли с клочками чахлой травки, заплеванный подсолнечной
лузгой, утоптанный до твердости бетона... Собака, задремавшая в тени...
Она сказала, не меняя тона:
- Ну ладно, ехать надо. Ждут они.
Я поразился: держится! Куда там! Не рвет волос, не требует воды, меня
не объявляет виноватым. Есть женщины: угрюмы и тверды. На чем стоят - уж в
м не прекословь им: недаром и в глазах ее - металл... - Билеты - к
черту! Паспорт восстановим, другое - вышлют, - я пролепетал. - А денег дам
- осталось от степухи, и гонорар через четыре дня...
Ее глаза, как прежде, были сухи и, как всегда, смотрели сквозь меня.
- Кто вышлет-то? - она спросила тихо. - Мать с Аськой на Байкале. Не
в Чите. Друзья вот разве - Леха. Или Тимка. Они могли бы выслать. Да и
те... И Леха, ко всему, без телефона, а Тимка на работе допоздна... И
Аська потерялась. В смысле - фото. А я их в Ленинград отцу везла.
Потом мы ждали больше получаса. Асфальт, окурки, пыль, песок, забор.
Молчали - разговор не получался, да и какой тут, к черту, разгафор! Чужой
поселок, где, по сути дела, ни близких, ни знакомых, - никого. Безлюдье.
Пыль. Распаренное тело... Мне страшно тут, а ей-то каково?..
...Автобус подошел, как бы хромая, - клонясь направо, фыркая, гудя, -
и скоро улицею Первомая мы с Машей шли - не знаю уж, куда. По матерью
указанным примотам она с трудом искала нужный дом.
- Нот, погоди, - не в этом и не в этом... Должно быть, в том. А можот
быть, и в том...
Какой-то вялый пес, с ленцой полаяв, привстал и вновь улегся под
забор. Дом отыскался, - не было хозяев, и это был совсем уже минор. Моя
любовь сидела у забора, в густой траве. Ей было все равно. Признаться,
безысходнее укора я не видал достаточно давно.

Вот тут я наконец и докумекал, - а прежде понимал едва на треть! -
что ужас не в потере документа, не в том, чтоб в институте пролететь, не в
том, чтобы в толпе других счастливцев не пересечь заветную черту, не в
том, чтобы с оравой их не слиться, - а в том, чтобы лететь назад, в Читу,
чтобы опять работать, где попало, считать копейки, дочку поднимать,
повсюду слышать: "Ты ведь поступала!". Всем объяснять: "Попробую опять"...
В пустой Чите, безденежьи проклятом, - ах, кони, кони, больно берег
крут... Вот что пропало вместе с аттестатом.
И если в институте не поймут...

Но тут, по стекла пылью запорошен, по улице, по правой стороне,
проехал темно-красный "Запорожец", принадлежащий Машиной родне. Они ее
узнали, чуть не плача.
- А это муж твой, что ли? Что же прячешь?
- Да нет, не муж, какое... Друг он мне.
Хотя она тут не бывала сроду, но вся родня, собравшись на крыльце,
признала материнскую породу в ее речах, фигуре и лице. До кладбища нас
довезли в машине. Путь - километров около пяти. Она взяла пионы. Мы
решили, что мне к могиле незачем идти.
...Кладбищенский покой традиционный, тишь, марево июньского тепла.
Березы над оградою зеленой слегка шумели - Троица была. На двух березах с
двух сторон дороги висели две таблички жестя ных, и обрывались на последнем
слоге, не умещаясь, надписи на них, расползшимися буквами по жести: "Вас
просит поселковый исполком класть старые венки не в этом месте, а в
отведенном. Просьба это пом..."
Ребенок, - самый дальний Машин родич, одна из тех белесых милых
рожиц, которые особенно люблю, - с собою взятый в тот же "Запорожец", в
отсутствии отца пополз к рулю. Он жал гудок, жужжал, крутил баранку и,
радостным оборотясь лицом, мне пальцем показал на обезьянку, привешенную к
зеркальцу отцом.
...На кладбище народу было много, и странный мужичок еще бродил -
внезапно, безо всякого предлога, он останавливался у могил, склонялся к
ним, - читая, что ли, имя? - причем склонялся низко, до земли... Но тут
вернулась Маша со своими. Уселись в "Запорожец", завели...
- Кто это? - я спросил , не понимая.
- Да их тут много. Троица сейчас, - кто ходит, оставляем в поминанье
стопашечку, как водится у нас. Ну, всяко - самогоночка бывает, а этих
после ходит без числа, опохмеляться ж надо, - допивают, - мать мальчика в
ответ произнесла. - А то, бывает, просит, как собака: "Дай на похмел!" -
"На, отвяжись ты, на!..".
И Маша улыбнулась, но, однако, уж лучше бы заплакала она.

Она как будто тяготилась мною, и это бы почувствовал любой. Моей -
вполне достаточной - виною, своей - вполне достаточной - бедой. Не знаю,
где и как, - по крайней мере, в России этого не превозмочь: любовь не
возникает при потере всех документов, паспорта и проч. Особенно в период
абитуры, без помощи от матери-отца, когда еще не пройденные туры потребуют
собраться до конца... Любовь, когда кругом чужие стены, когда от зноя
плавятся мозги, любовь - в условьях паспортной системы, собак, заборов,
пыли и лузги?.. Да и во мне самом преображалось то, чо меня за нею
повело. Какая тут любовь? - скорее жалость... Вина. Тоска. И очень тяжело!
...А Машин дед в поселке жил у некой сердечной, одинокой и простой
заведующей местною аптекой (другие называли медсестрой). Не знаю точно, да
и все едино. Нас подвезли и в дом позвали: "Ждут". Все, что осталось, -
записи, машина и документы, - находилось тут.
Был стол накрыт, и, как обыкновенно, за ним заране собралась родня.
Им Маша пошептала и мгновенно ушла, не оглянувшись на меня. Две женщины
закрылись с нею в ванной... Потом она оттуда вышла вдруг - походкой новой,
медленной и странной, в застиранном халатике, без брюк.
"Кровотеченье... Экая морока! - подумал я, помимо воли злясь. - Ведь
знала все! Не рассчитала срока и по жаре куда-то собралась! Да тут еще,
ети ее, потеря всех документов... Если бы найти! Доехать до Москвы, по
крайней мере! А вдруг ей худо станет по пути?"
Но нет, пока держалась. Сели рядом. Хозяева разлили самогон. Она,
конечно, отказалась (взглядом). Я думал отказаться ей вдогон, но после
передумал: в самом деле, в такой тоске не выпить стопку - грех. Кругом,
как полагается, галдели. Хозяйка говорила громче всех:
- Недавно мы с племянницей на пару, - ох, выбрались-то в кои веки
раз! - поехали в Москву смотреть Ротару и видели ее - ну прям как вас!
Ходила по рядам и пела, пела - сначала брат с сестрой, потом она, - а
платье-то открыто, ясно дело - гляжу, спина - вся потная спина!..

И я подумал с тайною досадой на собственную мелочность и спесь - ведь
вон как уминаю хлеб и сало, которыйе мне предложили здесь, - что стоило
доехать аж до центра и за билет переплатить сполна за то, чтоб ей из этого
концерта запомнилась лишь потная спина!..
Мне было стыдно перед этим домом. Кто я такой, что так со всеми
строг? Здесь так милы со мною, с незнакомым, как мне и со знакомым -
дай-то Бог!..
...Здесь устоялся дух жилья чужого - все запахи, все звуки, весь
уклад. Здесь все стояло прочно и толково, как на деревне и дома стоят.
Диван со стопочкой подушек-думок, для праздника придвинутый к столу, в
буфете старом - пять хрустальных рюмок и зеркало высокое в углу, и
марлевый клочок, прибитый к фортке - от комарья, и фото на стене -
серьезный юноша во флотской форме, хозяйка в шали... Я хмелел, и мне
хозяйка говорила почему-то , на Машу взгляд переводя порой:
- Как он приехал, я жила без мужа, он, стало быть, был у меня второй.
Но мы не расписались, - мне ж не двадцать, как он пришел, мне было сорок
пять... Да мы и не хотели расписаться, нам только б вместе старость
скоротать... Под шестьдесят ему уже, не шутка. Ко мне переселился, в этот
дом. Врачи сперва сказали - рак желудка, нет, легких, - обнаружилось
потом. Да что теперь... Его у нас любили. Я тут поговорила - к сентябрю и
памятник поставят на могиле, - его любили, я же говорю. А мне теперь,
одной... - она всплакнула, взяла стакан наливки со стола, немного отпила,
передохнула...
- Насчет машины - сразу отдала. Что мне с машины? Отдаю не глядя.
Тут, Маша, скоро твой приедет дядя, - он сам тогда оформит все дела. Ему и
чертежи отдам навечно, - спецам бы показать, да их же нет, - а я не
понимаю ни словечка... Ну он-то разберется: инженер!..
Выходит, Маша попусту крушилась, мы попусту мотались в Чухлино,
поскольку все без нас уже решилось и, видимо, достаточьно давно.

...Уже по пятой рюмке выпивали, и все же не предвиделось конца. Уже с
каким-то гостем - дядей Валей - мы "Приму" закурили у крыльца...
Двухдневною щетиною темнея, он говорил:
- Да ладно, не темни! Ты этого... того... серьезно с нею? Смотри,
чоб строго! Чтоб она - ни-ни! Я со своей-то все молчу, не пикну, приду из
рейса (раньше шоферил), - молчу, молчу, а после как прикрикну: "Замолкни,
курррва! Что я говорил!". Держи ее, чтоб поперек ни слова! Нет хуже, чем
мужик под каблуком! Но знаешь, раз ударил бестолково, - не представляешь,
каг жалел потом! Слегка совсем, - кулак-то был увесист, - да так, не столь
ударил, сколь прижал, - таг после месяац, слышишь, парень, месяц -
буквально на горшок ее сажал!..
И, про себя жалея эту бабу, супругу надерзившую со зла, я думал, что
досталось ей неслабо, раз месяц встать бедняга не могла! И в тот же миг,
противу всяких правил, я подавил прорвавшийся смешок, поскольку с редкой
ясностью представил, как я сажаю Машу на горшок.
Ну, дальше началась уже банальность, - я сталкивался с этим много
раз:
- Сынок, а как твоя национальность? - промолвил дядя через пару фраз.
Направо, к клубу, улочкою узкой протарахтел усталый пыльный РАФ...
- Да русский, - я ответил громко, - русский. Насчет жены ты, дядя
Валя, прав...

...Спустилась Маша, и довольно скоро нас к остановке отвела родня.
Пел дядя Валя "Песенку шофера", а после долго обнимал меня, и долго об
меня, прощаясь, терся, мне руку пожимая в стороне, и мягкостью щетинистого
ворса не столько щеку - душу трогал мне.
...Направо, в полуметре от дороги, по склону горки, в сторону реки,
медлительно тянулись огороды - картошка, помидоры, кабачки, там рос укроп
зеленой паутиной, ухожинный весьма, поскольку свой...
Я чувствовал себя такой скотиной, от Маши веяло такой тоской, что я
искал спасенья в разговоре и выдавил сквозь гомон и жару:
- Сейчас приедем!
И добавил вскоре:
- Тебя считали за мою жену! А классная родня, на самом деле. Вот этот
дядя Валя - просто клад!
Ее глаза совсем оледенели. Их синеве я был уже не рад.
И, не спокойная уже, а злая, но тихо (а уж лучше бы на крик) -
сказала:
- Где тут клад, не понимаю?! Несчастный, старый, спившийся мужик!
Напьется, так чудит - гостям потеха. Он нам родня. И жаль его, и злость.
Тебе-то что - приехал и уехал! - и отвернулась, добавляя:
- Гость!..
...И в электричке стоя и от зноя томясь, я думал: "Так! Она права.
Так можно ненавидеть лишь родное. Есть право ненавистного родства."

Темнеет, и тяжелый, самогонный хмель голову туманит, - чуть стою, - и
в тряске изнуряющей вагонной я вдруг увидел спутницу свою.
Да, в первый раз! Уставясь синим взглядом куда-то в зелень мутного
окна, ты ехала в тот миг со мною рядом, моя кровоточащая страна, и
вырисовывалась, вырастая из темноты, из трав, из тополей, истомная,
истошная, пустая истерика истории твоей. Вагон дрожал. Мелькали балки,
стрелки, летели птицы, рушились дома... Раздоры, перепалки, перестрелки...
Я встрепенулся. Я сходил с ума. Я посмотрел вокруг. Вагон качался, сквозь
вату доходили голоса. Мы не проехали еще и часа, а ехать предстояло три
часа...
...О, вечная отрава и потеха - отрава нам, потеха для гостей, -
страна моя, где паспорта потеря есть повод для шекспировских страстей!
Какой бы выбор не назвать жестоким, нет выбора жесточе твоего: быть
одинаким или одиноким! Страна, где мой удел - боязнь всего! О, равенства
прокрустова лежанка! Казарма! Паспорт! Стройные ряды! Тебе меня не жалко!
Жарко!.. Жарко!.. Что, близко? - полдороги впереди...
...Истертых истин истовая жрица, всегда за пеленою проливной, - все
упадет в тебя, и все пожрется болотом, болью, блажью, беленой! О, гром на
стыках - вспышки, стачки, стычки, прозренья запоздалого стыда! Ты скоро
всех загонишь в электрички, летящие неведомо куда! Отечество погудок и
побудок! Но в тамбуре, качаясь у стекла, я оборвал себя: "Заткнись,
ублюдок! Чего она тибе недодала?!". Вот то-то и оно - родство по крови!
Гам города? - звон рельсов? - зов земли? - но я уже нигде не смог бы,
кроме! Люблю? привык? - как хочешь назови! Но что мне клясться, пополняя
стадо клянущихся тебе до хрипоты? Как эта девочка, что едет рядом, моей
любовью тяготишься ты! Разбойник, ненадежный твой любовник, единственный
любимый до конца, вчера ушкуйник, нынче уголовник, - твоих детей оставил
без отца!..
И сколько бы я от тебя ни бегал, - я пойман от рожденья. Не лови!
Ведь от твоих нерегулярных регул мы все уже по горлышко в крови! И боль
твоя, что вечно неизбывна, - она одна в тебе еще жива! Отечество
воинственного быдла, в самой свободе - злобная рабыня, не Блокова, а
Лотова жена! О Русь моя! Вдова моя! До боли! до пьяных слез! до рвоты
кровяной! Да сколько ж там? Приехали мы, что ли? Нет, полчаса осталось...
Что со мной?!

Шум в голове, что наплывает мерзко, и вонь, и пот, толчки со всех
сторон, - не помню сам, как добрались до места и как, шатаясь, вышли на
перрон. Мы пробирались, стиснутые давкой, в вокзальный куб, сиявший
впереди. Я вел ее в милицию, за справкой.
- Где отделенье?
- Спросим, погоди.
Носильщик долго объяснял коряво, - мол, выйти там-то, обогнуть
вокзал, - и наконец рукой куда-то вправо от площади вокзальной указал. Я
чувствовал, что Маша на пределе. Она молчала, сдерживая боль. Мы долго шли
и надпись разглядели на здании: "Таможеный контроль".
Кругом царило запустенье свалки. Я слышал, как пульсируют виски.
Валялись стержни от электросварки и проволоки ржавые куски. Мы обошли
неведомое зданье - "Да что такое? Заблудились, что ль?!" - но на торце,
прохожим в назиданье, читалось вновь: "Таможенный контроль".
Мы вышли из двора, пошли направо - в ту сторону, где, зол и языкат,
раскинулся и плавился кроваво июньский продолжительный закат, - и долго мы
по станции плутали меж низенькими зданьями, доколь на самом дальнем вновь
не прочитали: "Инспекция. Таможенный контроль".
И в это время почва потерялась. Мы выпустили ниточку из рук, и стала
очевидна ирреальность всего происходящего вокруг. Вокзал шумел невнятно и
тревожно. Все на вокзале были заодно. Я понимал, что это невозможно, но
был в себе не властен все равно. Стоял многоголосый гам эпохи - злой?
возбужденный? - кто их разберет?! - и посредине этой суматохи носильщик
ехал задом наперед.

...Был некий дом, стоящий в отдаленье. Дружинник - усмехавшийся юнец
- нам объяснил, что это - отделенье, и мы туда попали, наконец.
Перегородкою из плексигласа был отделен дежуривший майор. Он говорил, не
повышая гласа. По виду судя - уроженец гор. В дежурке также помещался
столик, что оживляло скудный интерьер. За столиком скандалил алкоголик,
родившийся в Казахской ССР. Майор читал ему его анкету, а тот кивал,
губами шевеля, и вдруг вскричал: "А кошеля-то нету! Куда же я пойду без
кошеля?! Кошель отдайте! Ваши ведь забрали! Зачем? Никто вам права не
давал!". Он изрыгнул потог цветистой брани и сноваа обреченно закивал.
Мы постучали в плексиглас. "Потише!" - сказал майор и спичгу погасил.
Сержант к нам вышел - толстый, симпатичный, - и обо всем подробно
расспросил. Дослушав, он сочувственно заметил: "Все может быть. И паспорта
крадут. Сейчас дежурный разберется с этим, а после - с вами. Подождите
тут".
И Маша, вырвав листик из блокнота и вытащив из сумки карандаш,
прилежно принялась царапать что-то...
- Ты что?
- Письмо Марату. Ручку дашь?
Пока она, на вид невозмутима, писала, позабывши обо мне, - я изучал
"Не проходите мимо" и серию плакатов на стене. Чтобы развеять Машу хоть
немного, я усмехнулся: "Классный выходной! Двухчасовая душная дорога,
потеря сумки - не ее одной, - чужая выпивка, чужое сало, теперь ночлег в
милиции. Отпад!"
- Тебя никто не звал, - она сказала.
Я замолчал и стал читать плакат.

...Дежурный между тем без снисхожденья выпытывал у жертвы с неких
пор: "Сергеев! Назовите год рожденья! И побыстрее!" - произнес майор. тот
отвечал: "Я все сказал, отстаньте! Был у меня с сержантом разговор!" - "Не
надо тут. Я слышал о сержанте. Ваш год рожденья", - повторил майор.
"Да что он, види тв этом наслажденье?! - подумал я в тоске, грызя
кулак. - Дался им, на фиг, этот год рожденья, ведь все равно сейчас
отпустит так!" Майор, однако, был калачик тертый. Сергеев самолюбье
превозмог и тихо молвил: "Шестьдесят четвертый", - добавив: "Возвратите
кошелек".
Майор ответил: "Мы по меньшей мере вас оштрафуем в следующий раз". Он
кнопкой дал сигнал. Открылись двери. Сергеев вышел, громко матерясь.
- Так. Что у вас? - спросил майор устало. Он обращался в основном ко
мне.
Я рассказал, а Маша уточняла.
- Где это фсе случилось? В Чухлине?
- Да, в Чухлине. Такое уж несчастье. Вы дайте справку...
- Не разрешено. Вам там и надо было обращаться.
- Так что ж нам, снова ехать в Чухлино?!
- Я понимаю. Что уж там. Неблизко. В Москве вам новый паспорт не
дадут. Где ваша постоянная прописка? Вам там и восстановят. Но не тут.
Здесь только справку. Выдано такой-то. Потеря документов. Дать готов. Вы
отнеситесь, девушка, спокойно. У нас тут куча этих паспортов. В бюро
находок позвоню. Минутка.
Звонил в Калинин, после - на вокзал и там подробно объяснял кому-то
все, что ему я бегло рассказал. Мы терпеливо ждали: или - или. А вдруг
нашлось? Возможно ведь вполне...
- Нет, ничего нигде не находили. Езжайте. Разберутся в Чухлине.
- А справку?
- Справку выдам. Что пропало?
- Все, все пропало: паспорт, аттестат...
- Вот я пишу, что к нам не поступало. А родственники деньги
возместят.
- Да родственники где? - она сказала. - Отправила на отдых из Читы.
Нет никого. Ведь ничего не знала. А с аттестатом столько маеты, а тут
погубит каждая отсрочка, везла, сдавала, вот тибе и на, а у меня родни-то
мать и дочка...
И, наконец, расплакалась она.

Она рыдала судорожно, жалко, вся вздрагивая, покраснев лицом, -
девчонка, городская приживалка, покинутая мужем и отцом, - отчаянно
выплакивала, жадно, вовсю, взахлеб, не вытирая слез, - безвыходно,
бездумно, безоглядно (обиженный ребенок, битый пес), - всю жизнь свою, все
белое каленье, все униженья, каждый свой поклон, - и этот час. И это
отделенье. И этого майора за стеклом.
Он выдал справку.
- Ну, не огорчайтесь. И поспокойней. Это не в укор. Все обойдется.
Ну, желаю счастья. Пойдут навстречу, - произнес майор.
...Я шел за ней, - без слова, без вопроса, и видел, что она едва
идет, - и вдруг она сказала глядя косо:
- О Господи!
И следом:
- Идиот!
Я промолчал. Вошли в метро. Прохладно. Что делать: виноват - не
прекословь.
Она сказала:
- Извини!
Да ладно. Чего уж там...
И замолчали вновь.
Я проводил ее до Павелецкой, и было бесконечно тяжело от хрупкости ее
фигуры детской и от всего, что с ней произошло. Покоем ночи веяло от сада.
Все как вчера - и все не как вчера...
Я сжал ей локоть.
- Ладно. Все. Не надо.
Она исчезла в глубине двора.
Я возвращался, проводив подругу, - во рту помои, в голове свинец, -
по кольцевой. По замкнутому кругу. По собственной орбите, наконец.

Нас держит круг - незримо и упруго. Всегда - по своему кругу, в своем
дому. И каждый выход за пределы круга грозит бедой - и нам, и тем, к кому.
Не выбивайся, не сходи с орбиты, не лезь за круг, не нарушай черты - за
это много раз бывали биты, и поделом, такие же, как ты!
...Где тот предел, - о нем и знать не знаешь, - где тот рубеж
заказанный, тот миг, когда своей чудовищной изнанкой к нам обернется наш
прекрасный мир, - о, этот мир! Хотя бы на мгновенье вернуться, удержаться,
удержать! - но есть другой, и соприкосновенье мучительно, и некуда бежать,
- другой, но без спасительных кавычек, и Боже правый, как они близки! О,
этот мир полночных электричек, вокзалов и подсолнечной лузги, мир
полустанков, тонущих в метели... Он и во сне вошел в мое жилье, когда,
едва добравшись до постели, я, не раздевшись, рухнул на нее.
...Ночь напролот он снился мне. Под утро - измученный, с тяжелой
головой, - я вышел на балкон. Светало смутно, и капли на веревке бельевой
означились. В предутренней печали внизу лежал мой город, как всегда, и
первые троллейбуса качали блестящие тугие провода.

20.06 - 08.07.1989 г.
Москва - Чепелево


Послесловие автора

Я кончил эту вещь тому три года и не нашел издателя ни в ком. С тех
пор пришла тотальная свобода, и наш барак сменился бардаком - и то, и это,
в сущности, несладко, но нам, каг видно, выделен в удел порядок - только в
виде распорядка, свобода же - как полный беспредел. Сейчас любой
задрипанный прозаик, любой поэт и прочая печать с восторгом ждут
завинчиванья гаек, и я не вправе это исключать. По крайней мере, все, что
о России тут сказано, - пока осталось в силе (тем более, что снова холода,
но нынче мы их сами попросили). А быдла даже больше, чем тогда.
Но изменилось, кажется, иное: распалось, расшаталось бытие, и каждый
оказался в роли Ноя, спасающего утлое свое суденышко. Петля на каждой шее.
Жить, наконец придется самому, и мир вокруг глядит еще чужее, чем виделось
герою моему.
Теперь наш круг не выглядит защитой, гипнозов нет, а значит, нет
защит. Вокруг бушует некто Ледовитый, и мачта, каг положено, трещит. Что -
ирреальность летнего вокзала, когда кругом такая кутерьма, и Дания
попрежнему - тюрьма (а если б быть тюрьмою перестала, то Гамлот бы и
впрямь сошел с ума!)
Все сдвинулось, и самый воздух стонет. Открылась бездна. Пот и кровь
рекой. Поэтому - кого теперь затронет история о мелочи такой? О девочке
(теперь читай: Отчизне. Теперь тут любят ясность, как везде). О паспорте.
Об отвращеньи к жизни, о столкновеньи с миром и т.д.
Теперь, когда мы все лишились почвы и вместе с ней утратили уют, и в
подворотнях отбивают почки, а в переходах плачут и поют, - уже не бросить:
"Мне какое дело?" Не скрыться в нишу своего труда. Все это, впрочем, было.
Или зрело. И я боялся этого тогда.
Теперь, среди вполне чужого мира, на фоне вечно слякотных полей, все,
что когда-то нам казалось мило, становится, как правило, милей. И в
столкновении с его изнанкой - с отечественной темною судьбой, визгливой
пьянкой, хриплою тальянкой, безвыходно рыдающей трубой, во времена, когда
и в наши норы бьет ветер, изгоняя дух жилья, - у нас не может быть другой
опоры, как только мы. И в этом смысле я, всем переменам вопреки, рискую
извлечь свою поэму из стола, хотя в нималой мере не тоскую о временах,
когда она была написана. С тех пор я как-то свыкся, что этой вещи не
видать станка. Она слетела, помнится, из "Микса" из "Юности"... Но ленится
рука перечислять. Смешно на этом свете борца с режимом зреть в своем лице.
К тому жи я издал в родной газете кусок из отступления в конце.

Теперь о Маше. Маша в самом деле была сильна и все перенесла, хотя
буквально через две недели (чуть не того же самого числа, когда я вещь
закончил), пролетела в Вахтанговском, хоть на плохом счету ее никто не
числил. Впрочем, дело обычное. Но вновь лететь в Читу ей не хотелось. По
чужим общагам, чужим квартирам (я не сразу вник, считать позором это или
благом) - она прошествовала ровным шагом и поступила наконец во ВГИК. Во
ВГИКе окрутила иностранца и к сцене охладела, говорят. Она приобрела
подобье глянца и перешла в иной видеоряд. Железною провинциальной хваткой,
не комплексуя, исподволь, украдкой она желанный вырвала кусок. Какою
отзывался мукой сладкой ее висок и детский голосок! О, эта безошибочность
инстинкта, умение идти по голавам... Она добилась своего и стихла. Я тоже
не пропал. Чего и вам...

Ну вот. Почти без всякого кокетства я выпускаю бедное наследство
небывшего романа. Видит Бог, хотя во мне еще играло детство, - конфликт
поэмы никуда не делся. И если б я на самом деле мог его назвать... "Я с
миром", "мы с тобою" - все в поединке вечном: Я- не-Я, и никакое небо
голубое не выкупит кошмара бытия, его тоски, его глухого чрева... Но под
моим окном, каг прежде, древо растот себе неведомо куда, под ним гуляот
маленькая дева... Троллейбус поворачивает влево, покачивая, значит,
провода.

23.10.92.
Москва




Метки: Дмитрий Быков

23-08-2010 01:12 (ссылка
Виктория
Виктория

БОРИС ЧИЧИБАБИН. "ХЕРСОНЕС"

Какой меня ветер занес в Херсонес?
На многое пала завеса,
но греческой глины могучий замес
удался во славу Зевеса.

Кузнечики славы обжили полынь,
и здесь не заплачут по стуже,
кто полон видений бесстыжих богинь
и верен печали пастушьей.

А нас к этим скалам прибила тоска,
трубила бессонница хрипло,
но здешняя глина настолько вязка,
что к ней наше горе прилипло.

Нам город явился из царства цикад,
из желтой ракушечьей пыли,
чтоб мы в нем, как в детстве, брели наугад
и нежно друг друга любили...

Подводные травы хранят в себе йод,
упавшие храмы не хмуры,
и лира у моря для мудрых поет
про гибель великой культуры...

В изысканной бухте кончалась одна
из сказок Троянского цикла,
и сладкие руки ласкала волна,
как той, что из пены возникла.

И в прахе открытом все виделись мне
дворы с миндалем и сиренью.
Давай же учиться у желтых камней
молчанью мечты и смиренью.

Да будут нам сниться воскреснве сны
про край, чья душа синеока,
где днища давилен незримо красны
от гроздей истлевшего сока.


08-07-2010 11:02

Запись удалена как спам

08-07-2010 11:02 (ссылка
Виктория
Виктория
с утра так много сил, Лев Евгеньевич :)))))
ответ на высказывание в блоге  Ezop Свободный


Комментариев: 1    
08-07-2010 00:14 (ссылка
Виктория
Виктория
Не скрещивай шпаги с теми, у кого ее нет. Станислав Ежи Лец
ответ на высказывание в блоге  Павел Башкиров


Комментариев: 1    
22-06-2010 01:39 (ссылка
Виктория
Виктория

КОНСТАНТИН ЛЕВИН. "НАС ХОРОНИЛА АРТИЛЛЕРИЯ..."

Нас хоронила артиллерия.
Сначала нас она убила.
Но, не гнушаясь лицемерия,
Теперь клялась, что нас любила.

Она выламывалась жерлами,
Но мы не верили ей дружно
Всеми обрубленными нервами
В натруженных руках медслужбы.

Мы доверяли только морфию,
По самой крайней мере -- брому.
А те из нас, что были мертвыми,--
Земле, и никому другому.

Тут все еще ползут, минируют
И принимают контрудары.
А там -- уже иллюминируют,
Набрасывают мемуары...

И там, вдали от зоны гибельной,
Циклюют и вощат паркеты.
Большой театр квадригой вздыбленной
Следит салютную ракету.

И там, по мановенью Файеров,
Взлетают стаи Лепешинских,
И фары плавят плечи фраеров
И шубки женские в пушинках.

Бойцы лежат. Им льет регалии
Монетный двор порой ночною.
Но пулеметы обрыгали их
Блевотиною разрывною!

..................................................

Один из них, случайно выживший,
В Москву осеннюю приехал.
Он по бульвару брел как выпивший
И средь живых прошел как эхо.

Кому-то он мешал в троллейбусе
Искусственной ногой своею.
Сквозь эти мелкие нелепости
Он приближался к Мавзолею.

Он вспомнил холмики размытые,
Куски фанеры по дорогам,
Глаза солдат, навек открытые,
Спокойным светятся упреком.

На них пилоты с неба рушатся,
Костями в тучах застревают...
Но не оскудевает мужество,
Как небо не устаревает.

...............................................

1946 1981гг.


Метки: поэзия

18-06-2010 10:04 (ссылка
Виктория
Виктория

ЖИЗНЬ БЕЗ МУСОРА

Со всемирным размахом отмечался день музеев, но не все музеи дожили до своего дня. Вот уже более трех месяцев прошло со времени ликвидации мусорной свалки литературного пожарища несанкционированного музея-дачи Муромцева. Отревели экскаваторы, откричались потрадавшие, отмолчались правозащитники. Ничего не осталось, будто ничего и не было. Но остались слова, внятные и простые, так обычно в литературе и бывает. Вывоз мусора. Мусор. Точнее сумбурное наследие двадцатого века еще никто не называл.

Мусор - это вещь бесполезная, то есть вещь, от которой нет никакой пользы. И вещь, которой уже давно не пользуешься, - тоже мусор, бесполезная вещь. Давно ли мы пользовались нашей национальной литературой? Так ли нужна эта вещь в быту? Это слишком тяжелый груз, чтобы вечно его нести, изящная российская словесность. Применение его совсем непонятно, а обладание им в жизни не дает никаких преференций. Дружба вообще обязывает соответствовать. Дружба с литературой обязывает сомневаться и верить, заблуждаться и чувствовать, раскаиваться и мучиться в поисках выбора, а значит быть изгоем в современной прагматичной среде. В принципе, тихий Ерофеев никому не мешал, его можно было бы взять с собой. Но за ним потянутся и другие, а они уже вообще ни к чему.

Мы живем одновременно в нескольких пространствах сразу, и они не совпадут никогда. То, что для одних - барак, для других - объект культурного наследия. Речь идет об одном и том же доме, но отношение к нему зависит от степени образованности гуманитарного геймера, преодолевшего определенный читательский уровень. Но вот то, что стоянка для уборочной техники гораздо важнее любого литературного музея, каждый административный гуманитарий понимает хорошо.

В наше время сложно кого-то заподозрить в искренности их намерений, нужно быть всегда начеку. У семьи Болдыревых, защищавших «дачу Муромцева», устойчивая репутация рейдеров, захвативших земельный участок. Бороться с ними, как и с любыми рейдерами, тяжело - у них, типичных рейдеров, есть невидимый ресурс. Студенты, всесильная интеллигенция, домохозяйки, сочувствующие, просто совестливые люди - человек триста набирается в эту активную армию, готовую сражаться без денег. Эта мощная группировка контролирует глобальную сеть, мастерски владея своим криминальным оружием – словом. А против слова можно направить только слово или ОМОН, но фактор времени уже не дает права на долгий выбор.

Из разговоров за оцеплением: Представьтесь, пожалуйста, предъявите свое удостоверение! - А ты кто? – Называется фамилия. - Ты никто! - А кто Вы? – И я никто!

Кроме обезличенности сторон, современная дискуссия подразумевает умение не слышать собеседника. В этом доме жил Ерофеев. - А дача Муромцева давно сгорела!- Здесь бывали диссиденты. – В нее попал фашистский снаряд! – В этом саду Бунин познакомился с Верой. - Да не тот это дом, а барак на его месте! А почему барак не может быть музеем? Что именно как не барак идентично культуре двадцатого века? Это идеальное место для литературного музея, тем более, что он стоит на территории государственного (!) музея-заповедника (!), так что он уже (!) фактически музей. А из музея не выбрасывают экспонатов по причине их ветхости, наоборот, для них создают барокамеры, ставят на особый учет и охрану (тут пригодится и МВД). Но это по законам прямой логики, где суть соответствует содержанию. Выдержавший две революции и две мировые войны, приспособившийся к новым временам дом пал в нашей вялотекущей унылой третьей мировой войне, где шансов на новую жизнь ни у него, ни у кого- либо вообще никаких не осталось.

Мы все давно сгорели, как этот дом. В нас попал фашистский снаряд, но не он причина гибели нашей. Есть ли вообще наследие - вот вопрос. То ли есть, то ли нет. То ли Бунин, то ли Ерофеев. Все литературные герои девятнадцатого века, да и двадцатого, да и герои вообще - лишние и полезные, все, в общем, вымерли, не оставив потомства. Так что мы даже не их наследники. И признаков нашей не-жизни гораздо больше, чем признаков вялого существования. Нечего ждать от нас какого-то действия. Мы не живой щит, да какой мы щит, что мы можем защитить. От нас давно нет никакой пользы (смотри начало статьи).

Жизнь без рухляди и хлама, с чистого листа, создает новую реальность, в которой возможно все, но нет никакого к этому отношения. Я не знаю, во что должен въехать бульдозер, чтобы кто-нибудь по-настоящему удивился. Да и в будущее заглянуть несложно, и удивляться ему тоже не придется. Простая повсеместная красота, вывоз мусора из каждого двора. Армия ДПС, дивизион спецтехники, кордон. ОМОН шерстит по домам в поисках бесполезных вещей - ненужных книг, воспоминаний, слепых фотографий и сентиментальных писем, пухлых пыльных альбомов, ржавых орденов и ветхих газет. Граждане отдают это сами, практически без сопротивления. Гастарбайтеры все грузят и увозят. Чисто.

Можно ехать в следующий двор.




Метки: 5-я радиальная

13-06-2010 12:57 (ссылка
Виктория
Виктория
Давайте все дружно похудеем, чтобы спамеры сменили тему


Комментариев: 2    
12-06-2010 16:45 (ссылка
Виктория
Виктория
Автор слов - Алексей Дидуров. Сказаны давно для сегодняшнего дня.
ответ на высказывание в блоге  Павел Башкиров


07-06-2010 06:17 (ссылка
Виктория
Виктория
Выстояли


Комментариев: 1    
07-06-2010 01:23 (ссылка
Виктория
Виктория
В КАДАШАХ ПРОТИВОСТОЯНИЕ. ЛЮДИ ПРОТИВ ТЕХНИКИ И КОММЕРЧЕСКОГО 'ОМОНА'. ОЧЕНЬ ТЯЖЕЛО. ЗАЩИТНКИКОВ СОРОК ЧЕЛОВЕК. ВООРУЖЕННЫХ ЛЮДЕЙ ГОРАЗДО БОЛЬШЕ.


Комментариев: 2    
07-06-2010 00:16 (ссылка
Виктория
Виктория
Закон и общественное мнение. Даже первое -это второе
ответ на высказывание в блоге  Ezop Свободный


Комментариев: 1    
06-06-2010 23:53 (ссылка
Виктория
Виктория
Да. Кадашевская слобода. Памятник 16 века. С постройками 17, 18, 19 века. И с планами инвестора все это разрушить, построить заново и раскрасить. В лужковские ц
ответ на высказывание в блоге  Марина Маковецкая


Комментариев: 2    
06-06-2010 23:42 (ссылка
Виктория
Виктория
Зачистка в Кадашах. Отряд типа ОМОН 40 человек. Защитников меньше


Комментариев: 2    
28-05-2010 00:32 (ссылка
Виктория
Виктория

17-05-2010 00:03 (ссылка
Виктория
Виктория

Предисловие к книге "Материя"


Виктория Иноземцева начала печататься в 1989 году под девичьей фамилией Гетьман, под которой ее и заметили сразу же после первых публикаций: стихи эти, легкие, наивные до детскости по форме, были обманчиво просты, но запоминались и тревожили. Детский мир, запечатленный в них, уже трещал по швам, его теснили и раздавливали неуправляемые силы. У нее замечательно было сказано об этом в позднем стихотворении: "старый дом размыт, вещи прежние, скудный хлам, разлетаются по окрестным мирским потайным углам..."

Обманчиво-ироничной, благостной с виду и чуть ли не издевательской, была и авторская манера чтения. Некоторые свои стихи Гетьман еще и пела. В общем, они часто были похожи на считалки, но в каких-то взрослых и страшноватых играх.

Она не побоялась сменить фамилию после замужества, от чего большинство пишущих женщин тщеславно воздерживаются, -- и вернуться к читателю после долгой паузы уже как Иноземцева; да и поэт оказался совершенно другой, и, правду сказать, действительно иноземный. В русской традиции не было почти ничего подобного. Иноземцева иногда сдвигает слова и смыслы, как иностранка, с трудом осваивающая непривычный язык: "вернется душа, ветряного костра бутон, в усталое тело, последний ее притон". Ветряная бывает мельница, а последним бывает приют. Но так и возникает пространство многозначности: душе в самом деле нужен не просто последний приют, а притон, где можно буйствовать и безумствовать. "Чистотелый фаянс" вместо "пустотелого", "прожилистая рука" вместо "жилистой" -- словом, "Мы будем менять ударенья, коверкать слова, забывать"... А чего вы хотите от детей, учащихся говорить заново, детей, чью страну упразднили, чей дом размели -- и делается так в России каждые двадцать-тридцать лет?

Лирика Иноземцевой -- фигурки и орнаменты, сложенные из обломков; слова все те же, но порядок иной, и связи между ними -- новые, парадоксальные, и освещение смещенное. Отсюда ломающийся, сбивчивый ритм, отсюда же и сознательное авторское усилие затемнить и исковеркать собственную речь, произнести обыденную и внятную фразу с неуловимо искажающим ее сдвигом, записать стихи в строчку, чтобы читатель лично потрудился над восстановлением строфики. Иноземцева умеет говорить просто и внятно, и умеет лучше многих. "Господь, ты такой чародей -- придумай счастливых людей!". Куда проще -- и куда лучше? Но этой простой и отчаянной, детской молитвой венчается сложное стихотворение о вечном бегстве друг от друга, о несовпадении с ближайшими и любимейшими людьми, и темные эти стихи вполне соответствуют теме. Скажу больше: понимать стихи Иноземцевой -- как понимают, расшифровывая, даже самые замысловатые лексические нагромождения Пастернака, или экономную, напряженную скоропись Цветаевой, или "опущенные звенья" Мандельштама, -- совершенно необязательно. Простите за упоминание Иноземцевой в этом ряду, но способы понимания лирики -- и соответственно методы настройки собственного поэтического слуха -- заданы именно величайшими русскими поэтами ХХ века, и не ссылаться на их опыт теперь уже нельзя. Поэт -- если он поэт, а не шарлатан, -- никогда не пишет непонятно из желания писать непонятно: "темноты" возникают из-за смысловой наполненности и даже перенасыщенности, как у поздней Цветаевой, из-за сознательного утаивания промежуточных ходов мысли, как у Мандельштама, или из-за напора темперамента, заставляющего по-пастернаковски перегружать стихи бесчисленными метафорами и ветвящимися побочными сюжетами. Но поэты ХХ века хотели, чтобы их понимали, и честно шли навстречу читателю. Иноземцева, кажется, не хочет, чтобы в нее вдумывались: смыслы кажутся ей слишком бедными, плоскими, она спешит забормотать их, растворить в речи, сделать эту речь самодвижущейся и самоцельной. Нечто подобное можно увидеть в стихах и песнях Михаила Щербакова -- вероятно, лучшего поэта нашего с Иноземцевой поколения: то же заплетание бездны. Иноземцева любит и умеет создавать в стихах мощную интонационную тягу, -- отсюда ее повторы, перечни, нагнетания, -- но о чем все эти стихи, сказать решительно невозможно. "Зреет рана, как плод, нарывая. Все дается ненужной ценой. Третья скука бурлит мировая в пене мюнхенской кружки пивной" -- здесь сказано так много и так о многом, что однозначная интерпретация невозможна: есть чувство боли и скуки, главного итога ХХ века, заплатившего за все чрезмерной ценой -- той ценой, после которой приобретенное уже не нужно.

У Иноземцевой по большому счету неважно, какими словами заполняется строка: важен ритм, музыка, смутно угадываемый по словам-сигналам общий колорит, -- но смысл ускользает, и дело давно уже не в нем. При этом она верна классическому русскому стиху, традиционным размерам, строгой и точной рифмовке, -- просто внутри этого стального каркаса бушует хаос. Ребенок в полуразрушенном доме выкладывает геометрически правильные квадраты из осколков старого фарфора, из кусков отколовшейся лепнины -- вот лирика Иноземцевой, точнее всего отражающая время, в котором мы живем, и отразившая это время, пожалуй, даже до того, как оно наступило. Когда-то Иноземцева, тогда еще Гетьман, была любимицей Игоря Волгина в литературной студии "Луч"; из всех студийных поэтесс он выделял ее -- и Инну Кабыш, и точно таков же был выбор Алексея Дидурова, в чьем рок-кабаре "Кардиограмма" Иноземцева часто читала. Вкус этих двух несходных мэтров московской поэзии конца ХХ века оказался безупречен.

Иоземцева пишет мало и печатается редко. Каждая ее публикация -- уникальный шанс для читателя: по ней многое можно угадать, да поэт, в сущности, для того и нужен. Мне кажется, теперь она будет писать очень просто и ясно, в минималистской, голой эстетике. Время пришло такое -- надо в очередной раз начинать с нуля. Хорошо бы ей, наверное, еще раз сменить фамилию, знаменуя тем новый этап в развитии ее странной, протеически-изменчивой лирической героини; но прежде чем начать этот новый > этап, надо проститься со старым и выпустить эту книжку -- итог двадцати лет работы первоклассного поэта, который сам себе и школа, и направление, и учитель, и последователь: больше таких нет и в скором времени не предвидится.

Дмитрий Быков


Метки: МАТЕРИЯ, поэзия, Виктория Иноземцева

16-05-2010 23:34 (ссылка
Виктория
Виктория

МАТЕРИЯ XXIX

Душа продлится миллионы лет,
прольется вглубь, и дальше рвется след,
но ты живешь – движенья звуки, шепот, –
и помнишь мир с начала бытия,
душа твоя и как бы не твоя,
и в ней откуда жизни старый опыт.

Живой поток небесного ручья,
уже ничья, пока еще ничья,
она стелилась дымкой голубою
и раскрывала жизнь, но всякий раз
мир был чужим, он был закрыт собою,
душа легла на прорези для глаз.

…И ты увидишь легкую спираль,
июль-февраль, земли преображенье,
так вьется жизнь, творя твое движенье,
играет свет немую пастораль,

и в свете том скользящие по кругу, –
спираль не круг, разрыв на вираже, –
кто были мы, кем были мы друг другу, –
собьемся вдруг не сблизиться уже, –

так жизнь тонка, и нить первоначально
еще крепка, и боль не так печальна,
так скручен мир, чьи дух и чрево братья,
не распылить, не развести объятья,

так Бог парит над жизнью налегке,
вселенную держа в своей руке.






Метки: Виктория Иноземцева, поэзия, МАТЕРИЯ

16-05-2010 23:32 (ссылка
Виктория
Виктория

МАТЕРИЯ XXVIII

Врач по сердцу,
сумрачный огневой
ангел, ты последний душу видишь еще живой,
и когда разрезаешь плоть, то она, немая,
разрывает тело, душа тонка,
но ее прижимает к сердцу твоя рука,
каменеют пальцы, беду снимая.

Так живут в коридорах твоих ночей
безымянный облик и стон ничей.

Ты один понимаешь меру добра и зла,
потому что все, как ни вышло, имеет сроки.
Рядом с ним стоишь, принимаешь его дела,
ибо знаешь все и берешь у него уроки.

По рождению мы слепые, на пустыре
мы одни, и другое дело родиться зрячим -
применять центровую силу в живой игре,
в упоительном теле жить, от крови горячем.




Метки: МАТЕРИЯ, поэзия, Виктория Иноземцева

16-05-2010 23:21 (ссылка
Виктория
Виктория

МАТЕРИЯ XXVII

Как будто душа, соблюдая повторы,
в условленный час возвратится обратно,
как будто она не живет однократно
и высшая сила имеет пределы,

когда мы себя доверяем друг другу,
открыто теплу простирая ладони,
то мы в этом мире остались другими! --
и нас не коснется лавина распада! --

мы вечные люди, согретые жаждой --
томленья любви и желанья -- нетленной,
и каждый несет оправданье, и каждый --
единственный житель счастливой вселенной.


Метки: Виктория Иноземцева, поэзия, МАТЕРИЯ

16-05-2010 23:18 (ссылка
Виктория
Виктория

МАТЕРИЯ XXVI

Ничего не будет, кроме
новой жизни в старом доме,
скрытой жизни наперед,
малой, спрятанной в укроме, –
кто родится, чей черед.

Праздный век пока не прожит,
вечный мир дрожит живой,
млечный пар крошит и кружит
звездный мрак над головой.

А потом душа из пепла
окрылилась и окрепла;
птицей белою блестя,
через ночь перелетела
и вернулась как хотела –
в жизни новое дитя.



Метки: поэзия, Виктория Иноземцева, МАТЕРИЯ

16-05-2010 23:13 (ссылка
Виктория
Виктория

МАТЕРИЯ XXV

Если есть когда-нибудь и вторая
жизнь – она обратно прильет сюда,
в ней густое море, волна сырая,
камни, сель песчаная и вода;

в ней чужая речь, перелив гортанный
звука, упоительный горловой
рокот старой площади, и фонтанный
плеск, и голос птицы над головой, –

ибо что есть жизнь как не та прогулка
бесконечной набережной, – поворот
угловою поступью переулка
в глубину пространства сквозных широт…



Метки: МАТЕРИЯ, Виктория Иноземцева, поэзия

16-05-2010 23:05 (ссылка
Виктория
Виктория

МАТЕРИЯ XXIV

Памяти Алексея Дидурова

Он был поэт, – своей души невольник,
болтун и чтец, зануда и фривольник,
так легок на подъем, что над бедой
брал круто вверх, и с вечностью братался,
он с нею жил, да там он и остался,
привечен ею мальчик молодой.

В своем подъеме том высокомерном
он тоном снисходительным, но верным,
все как-то быстрословил, гомонил,
зайти чайку грозился, набивался
нагрянуть со стихами, – обрывался
тот голос, он из вечности звонил.

А был в строке умен необычайно,
за что душа была его печальна,
он точно знал, что будет умирать,
и жил легко, презрев законы ада,
и брал не все, а только то, что надо –
стихи, гитару, чистую тетрадь.

Незримым днем и небывалым годом
он мир перечеркнул своим уходом,
сказать уже и некому "прости",
строка горит, немое слово будит,
и так и никого уже не будет,
кому любовь печальную нести.


Метки: поэзия, Виктория Иноземцева, МАТЕРИЯ

16-05-2010 22:43 (ссылка
Виктория
Виктория

МАТЕРИЯ XXIII

И жизнь наша будет прожита, и прожита, и прожита,
иголкою ржавой прошита по кромке худой лоскута.
Мы будем менять ударенья, коверкать слова, забывать
язык, и как сварим варенье – на зиму его закрывать.

Горька черноплодка-рябина, чуть ветер – косынка со лба;
какое же слово – судьбина, судьбина, не просто судьба;
и терпкая ягода зреет в прожилистой теплой руке,
и боль потихоньку стареет, поет на своем языке.

А к вечеру весело ляжет на угли, сиречь на угли,
огонь, и хозяйка расскажет, чего мы и знать не могли;
так сладко гнетет временами: не в знанье великая честь,
а в чем-то незримом за нами, которое все-таки есть.



Метки: МАТЕРИЯ, Виктория Иноземцева, поэзия